На заре жизни
Шрифт:
Ушинский вошел на урок как раз в ту минуту, когда Соболевский декламировал басню "Слон и моська". Когда он произнес слова: "Ну на него метаться, и лаять, и визжать, и рваться", он старался все это драматизировать более, чем когда-нибудь. С изумлением смотрел на него Ушинский, не делая ни малейшего замечания, но, чтобы прекратить комедию, наконец сказал: "Я буду диктовать". Когда после этого он просмотрел несколько тетрадей, то заметил, что некоторые воспитанницы делают в словах больше ошибок, чем букв, кивнул головой и вышел.
Оба они встретились на нижнем коридоре, и Ушинский заметил:
— Вы, вероятно, слышали много похвал выразительному чтению, но у вас уже выходит целое представление… Так кривляться даже как-то унизительно для достоинства учителя.
Соболевский и тут не понял, что эти слова — его приговор, и отвечал, что он с трепетом будет ожидать окончательного решения
— Лакей на кафедре — уже совсем неподходящее дело!.. Это мое окончательное решение!
— "Лакей на кафедре"! "Лакей на кафедре"! — повторяла одна воспитанница другой. — Господи, какие у него все чудные выражения! Знаешь, душка, я сейчас сошью маленькую тетрадку и буду записывать все его выражения…
Мы с большим нетерпением ждали посещения Ушинский урока нашего учителя литературы и словесности Старова, который считался у нас лучшим преподавателем. Мы тщательно готовили его уроки, а потому наперед праздновали победу.
Старов по натуре был человек порядочный, мягкий, добросердечный и обязательный. Он пользовался всеобщим расположением. В то время как мы считали минуты, когда окончится урок того или другого учителя, мы заслушивались Старова и каждый раз с нетерпением ожидали его урока. Мы проходили у него теорию прозы и поэзии, а также и литературу. Как у большинства других учителей, мы не имели и для его курса никакого учебника. Руководством для этого предмета нам служили листки, составляемые Старовым, которые мы из любви к учителю заучивали очень твердо и переписывали особенно изящно. Нужно сознаться, теория прозы и поэзии Старова была образцом самых нелепых определений, громких, напыщенных фраз, отрывочных сведений, не приведенных в систему. Но мы тогда не понимали этого и более других предметов любили учить уроки Старова, так как они были испещрены словами: «высокое», "прекрасное", «эстетическое», "идеал", и отрывками из произведений в стихах и в прозе, которые Старов, по нашему мнению, читал нам в совершенстве. Читал он несколько гробовым голосом, сопровождая чтение классическими жестами, но нам это чрезвычайно нравилось. В стихотворениях нас увлекала музыка и мелодичность стиха, в прозе — возвышенные выражения, и хотя до смысла мы не додумывались и наш учитель не объяснял нам его, но все же это нас увлекало более, чем сухое заучивание грамматики. Отрывки из теории прозы и поэзии Старова нам очень мало давали и потому, что они были слишком отрывочны и служили пояснением мало для нас понятного определения какого-нибудь рода поэзии или прозы. Так же проходили мы у него и историю литературы. В его записках в хронологическом порядке были названы все произведения автора, с несколькими страницами объяснений при наиболее крупных из них. Сами мы никогда не читали ни одного произведения знаменитого русского писателя, а преподаватель знакомил нас с ним лишь в отрывках. Таким образом, мы не имели ни малейшего понятия ни о фабуле произведения, ни об идее, которая осуществлялась в том или другом художественном образе. Несмотря, однако, на все это, Старов был самым лучшим и даже единственным искренно любимым учителем. В то время когда остальные учителя держали себя с нами хотя и вежливо, но официально, он один неизменно относился к нам с самым теплым участием. К тому же он так возвеличивал, так идеализировал женщин вообще, а это, конечно, не могло не льстить нам.
— Женщина, — слышали мы чуть не на каждой его лекции, — самое возвышенное, самое идеальное существо! Ей одной предназначено обновить мир, внести идеалы, уничтожить вражду, поселить любовь, внушить уважение… Только женщина может примирить человека с жизнью! Только красота женщины, ее грация и прелесть, кротость и неземная доброта могут разогнать душевную тоску, тяжесть одиночества.
Мы, конечно, не имели ни малейшего представления, каким образом мы можем разгонять тоску одиночества, как мы будем обновлять мир и зачем его обновлять, ни малейшего понятия не имели мы и об идеалах, какие нам предназначено внести в мир, но все же из этих слов нам было ясно, что назначение женщины очень прекрасное, и мы весьма гордились этим.
Добрая натура Старова не выносила официальных отношений: встречая на коридоре толпу всегда поджидавших его девиц, он не только радушно со всеми раскланивался, но, замечая облачко на чьем-либо лице, нежно произносил: "Что затуманилась, зоренька ясная" [37] или что-нибудь в этом роде, всегда с экстазом декламируя множество стихов и вне классов, и во время уроков.
— Ах, monsieur
Старое, — говорит ему одна воспитанница, — я сегодня буду наказана. — И она откровенно рассказывает ему, за что ей придется вынести наказание и кем оно назначено. Старое, как стрела, бросается к классной даме и, хватая ее за руки, со слезами на глазах, начинает ее умолять простить воспитанницу.37
Строка "Песни разбойников" из поэмы "Муромские леса" (1831) А. Ф. Вельтмана. Текст положен на музыку А. Е. Варламовым
— Вы добрая, прекрасная, хорошая. Может ли в вашем сердце, в сердце такого благороднейшего существа, как женщина, жить злое чувство!.. Нет, это невозможно! Карать… казнить… и кого же?… Такое юное, такое невинное существо!.. Возможно ли казнить юность за ее увлечения? Прощать, прощать-вот назначение женщины! Клянусь вам, прощающая женщина — это… это… ангел в небе! Нет, я не уйду отсюда! Я вымолю у вас прощение! Я стану перед вами на колени!
Опасаясь, что Старов приведет это в исполнение, и польщенная прекрасными эпитетами, которые ей едва ли когда-нибудь приходилось слышать от мужчины, классная дама обыкновенно торопилась исполнить его желание. "Ах вы чудак! Добряк вы этакий! Ну, хорошо, хорошо, для вас я прощаю", — и она немедленно подзывала провинившуюся воспитанницу и громогласно объявляла, что прощает ее для г. Старова… Все садились за урок в самом добром, мирном настроении.
Начальство смотрело на Старова как на очень вежливого человека, прекрасного учителя, прощало ему его экстаз и эксцентричные выходки и нисколько не мешало нам, воспитанницам, окружать его толпою на коридоре, так как отлично знало, что характер его разговоров и вне классов, и на уроках неизменно один и тот же. И действительно, Старов везде был одним и тем же незлобивым, восторженным человеком, легко приходившим в экстаз, по-видимому часто даже без малейшего для этого повода. Вследствие своей ограниченности он как учитель не мог принести нам особенной пользы, но зато не сделал никому не только ни малейшего вреда, но и какой бы то ни было неприятности. Восторженность его положительно была беспредельна: когда знаменитый артист Олдридж давал в Петербурге свои представления и публика во время антракта вызывала его, Старов пробрался на театральные подмостки, бросился перед ним на колени и поцеловал его руку [38] .
38
По-видимому, это произошло в начале 1858 года на первых гастролях негритянского актера-трагика Аиры Олдриджа. Он приезжал в Россию и в первой половине 60-х годов. Несколько иначе излагает эпизод другая ученица Старова, Юнге (урожд. графиня Толстая), сама присутствовавшая на спектакле: "После спектакля все поехали в гостиницу, где он (Олдридж) остановился. Старое поцеловал ему руки, "его благородные черные руки"…" (Е. Ф. Юнге, Воспоминания (1843–1860 годы), СПб. 1913, стр. 107).
Итак, мы считали Старова не только симпатичнейшим из людей, но и замечательным преподавателем, и не находили ни малейшего пятнышка в его преподавании. Когда в первый раз после назначения Ушинского мы поджидали Старова на урок, мы вышли встретить его целой толпой. При его появлении мы тотчас начали рассказывать ему все «выходки» нового инспектора.
— Несомненно, — говорил Старов грустно и задумчиво, — такое лакейство со стороны Соболевского некрасиво… Но зачем же такая резкость тона, за что оскорблять! Он человек семейный, бедняк, неразвитой, конечно, но совсем не злой…
Когда мы сообщили ему, как Ушинский отнесся к нам за то, что мы облили его шляпу духами, он глубоко возмутился:
— Господи! И к такой, можно сказать, поэтической черте характера юных созданий приурочивать этот… грубый материализм! — И затем, несколько помолчав, он добавил уже совсем печально: — Что же, девицы, может быть, и мне придется расстаться с вами!
— Ну, уж этому не бывать! — закричали мы в один голос. — Если он вас не сумеет оценить… он, значит, уж совсем невежда! Мы все тогда восстанем! Мы ни за что этого не допустим!
Старов обводил толпу институток восторженными глазами, которые без слов говорили: "прелестные создания", затем, раскачиваясь из стороны в сторону, как это всегда с ним бывало перед какой-нибудь наиболее восторженной импровизацией, он начал:
— Вы не знаете, что творится в мире! О, как прелестны вы вашим неведением! Не теряйте его, этого лучшего сокровища юного сердца!
Но мы перебили его, желая во что бы то ни стало с его помощью хотя несколько уяснить себе загадочный характер нового инспектора.