Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Заметив, что все еще держит письмо в руке, он небрежно бросил его в ящик письменного столика и вышел вслед за герцогиней с полнейшим хладнокровием супруга, привыкшего к подобным положениям.

Какой изумительный мастер, какой несравненный игрушечник мог одарить маску человеческого лица такими гибкими пружинами, такой чудесной эластичностью? Что может быть занятнее, чем лицо этого вельможи, застигнутого в предвкушении прелюбодеяния, со щеками, воспламененными призраком обещанных наслаждений, лицо, тотчас же принявшее умиротворенное выражение безмятежной супружеской нежности? Что может быть умилительнее, чем простодушная услужливость Дженкинса и его отеческая улыбка на манер Франклина [40] в присутствии герцогини, внезапно сменившиеся, когда он остался один, свирепым выражением злобы и ненависти, преступной бледностью, бледностью Кастена [41] или Лапоммере, [42]

замышляющих свои страшные предательства?

40

Франклин, Бенджамин (1706–1790) — американский ученый и политический деятель, один из самых просвещенных и гуманных людей своего времени.

41

Кастен, Эдм-Самюэль (1797–1823) — французский врач, казненный за то, что он отравил своего друга Ипполита Балле, подделал завещание в пользу его младшего брата, Огюста, а затем, став наследником Огюста, отравил и его.

42

Лапоммере, Дезире-Эдмон (1830–1864) — французский врач, казненный за отравление своей тещи, а затем своей любовницы, страховая премия которой была записана на его имя.

Бросив быстрый взгляд на обе двери, он моментально очутился перед набитым важными бумагами ящичком, золотой ключик от которого с дерзкой небрежностью торчал в замке, как бы говоря: «Не посмеют».

А вот Дженкинс посмел.

Письмо было там, в груде других, на самом верху. Шероховатость бумаги, короткий адрес, набросанный простым и смелым почерком, аромат, опьяняющий, пробуждающий воспоминания аромат, само дыхание ее божественных уст… Значит, это правда? Ревнивая любовь не обманула его? Только теперь ему стали понятны замешательство, которое она с некоторых пор обнаруживала в его присутствии, загадочное выражение помолодевшего лица Констанции, букеты, пышно распускавшиеся в мастерской, словно в таинственной тени прегрешения… Значит, эта неукротимая гордость наконец уступила? Но почему же тогда не ему, Дженкинсу? Не ему, который любил ее так давно, любил всегда, который был на десять лет моложе другого и уж, конечно, так не зябнул? Эти мысли пронеслись у него в голове, как металлические стрелы, выпущенные из неутомимого лука. Сгорбившись, с затуманившимся от прилива крови взором, он стоял, в отчаянии глядя на шелковистый, короткий, холодный конвертик, который он не решался вскрыть, боясь уничтожить остатки сомнения. Но шуршанье портьеры, заставившее его бросить письмо на место и закрыть плотно пригнанный ящичек лакового столика, дало ему знать, что кто-то вошел в комнату.

— Ба! Это вы, Жансуле? Как вы сюда попали?

— Его светлость просил меня подождать его здесь, — ответил Набоб, гордясь тем, что его ввели в покои герцога, да еще в такой час, когда он никого не принимал.

Де Мора начинал проникаться подлинной симпатией к этому дикарю. И по многим причинам: прежде всего он любил отчаянных смельчаков, пренебрегающих опасностью, авантюристов, родившихся под счастливой звездой. Разве и сам он не был таким? Кроме того, Набоб забавлял герцога: его южный акцент, его прямолинейность, грубоватая и наглая лесть — все это давало де Мора возможность отдохнуть от вечных условностей окружающей обстановки, от ненавистного ему чиновничьего и придворного жаргона, от закругленных фраз, к которым он питал отвращение, такое отвращение, что сам никогда не заканчивал начатого предложения… Набоб же, случалось, заканчивал свои фразы совершенно неожиданным образом. Притом он был великолепный игрок, проигрывавший, не моргнув глазом, в клубе на Королевской улице в экарте по пять тысяч франков фишка. И с ним так удобно иметь дело, когда надо избавиться от какой-нибудь картины: он всегда готов купить ее за любую цену. К этой снисходительной симпатии примешивалось за последнее время чувство жалости и возмущения, вызванного той яростью, с какой стали преследовать этого несчастного, той подлой и беспощадной войной, которую вели так искусно, что общественное мнение, всегда легковерное и готовое прислушаться к любой сплетне, начало испытывать на себе ее влияние. Надо отдать справедливость де Мора: он не следовал за толпой. Увидев в уголке галереи, как всегда, добродушную, но немного жалкую и обескураженную физиономию Набоба, герцог счел малодушным принять его там и велел проводить его в свою спальню.

Дженкинс и Жансуле, испытывая неловкость от этой встречи, обменялись банальными фразами. Их дружба остыла за последнее время, так как Жансуле наотрез отказался от всяких новых субсидий Вифлеемским яслям, которые остались, таким образом, целиком на руках ирландца, разозленного этим отступничеством и еще более разозленного сейчас тем, что он не смог прочесть письмо Фелиции до этого вторжения. Набоба же, в свою очередь, беспокоило, будет ли доктор присутствовать при разговоре, который он хотел вести с герцогом по поводу гнусных намеков преследовавшего его «Мессаже». Его тревожило также, не охладила ли эта клевета доброе расположение вельможи, которое было ему необходимо во время проверки его полномочий. Прием, оказанный ему в галерее, отчасти успокоил его. Он окончательно воспрянул духом, когда герцог вернулся и направился к нему с протянутой рукой:

— Бедный мой Жансуле! Я вижу, что Париж заставляет вас довольно дорого расплачиваться за свое гостеприимство. Сколько брани, ненависти и злобы!

— Ах,

ваша светлость, если бы вы знали…

— Я знаю… я читал… — сказал министр, подходя к огню.

— Надеюсь, ваша светлость не верит этим мерзостям? У меня есть… Я принес доказательства.

Он рылся своими толстыми волосатыми лапами, дрожавшими от волнения, в бумагах, заполнявших огромный шагреневый портфель, который он держал под мышкой.

— Не надо… не надо… Я в курсе дела… Я знаю, что вас — умышленно или неумышленно — путают с другим лицом, что семейные соображения…

Видя растерянность Набоба, пораженного его осведомленностью, герцог не мог сдержать улыбки.

— Министр должен все знать. А вы успокойтесь. Ваши полномочия будут признаны действительными. А как только они будут признаны действительными…

Жансуле облегченно вздохнул.;

— Ах, ваша светлость, как вы меня утешили! Я уже начинал терять веру в себя. Мои враги так могущественны!.. И при этом мне так не повезло! Представьте себе, что именно Лемеркье поручено сделать доклад о моем избрании.

— Лемеркье? Ах, черт!

— Да, Лемеркье, поверенному Эмерленга, грязному ханже, который обратил баронессу в новую веру потому, видимо, что его религия запрещает ему иметь любовницей мусульманку.

— Ну, ну, Жансуле!..

— Ничего не поделаешь, ваша светлость! Поневоле выйдешь из себя… Подумайте, в какое положение ставят меня эти негодяи! Еще на прошлой неделе меня должны были утвердить, но они нарочно оттягивают заседание, потому что им известно, в каких ужасных обстоятельствах я сейчас нахожусь: все мои капиталы заморожены, и бей ожидает решения Палаты, чтобы знать, может ли он обобрать меня… Там у меня восемьдесят миллионов, ваша светлость, а здесь я уже начинаю задыхаться без свободных денег. Если такое положение продлится…

Он отер крупные капли пота, стекавшие по щекам.

— Что ж! Я сам займусь утверждением ваших полномочий, — с некоторой живостью сказал министр. — Я напишу этому… как его… чтобы он поторопился с докладом. И даже если меня придется нести в Палату…

— Вы больны, ваша светлость? — спросил Жансуле с участием, в котором — могу вас заверить — не было ни тени притворства.

— Нет… только слабость… Нам не хватает крови, но Дженкинс прибавит нам ее. Не так ли, Дженкинс?

Ирландец, не слушавший его, сделал неопределенный жест.

— Проклятие! А у меня ее слишком много!.. — Набоб ослабил галстук на своей толстой шее, которая от волнения и жары в комнате налилась кровью. — Если бы я мог уступить вам частицу, ваша светлость!

— Это было бы счастьем для нас обоих, — сказал министр с легкой иронией. — И главным образом для вас. — Ведь вы так вспыльчивы, а в такую минуту вам особенно необходимо спокойствие. Не забывайте об этом, Жансуле. Держите себя в руках, остерегайтесь порывов ярости, до которых вас хотят довести. Внушите себе, что вы теперь государственный деятель, у всех на виду, каждый ваш жест заметен издалека. Газеты оскорбляют вас — не читайте их, если не можете скрыть чувства, которые они у вас вызывают… Не повторяйте того, что сделал я со слепым музыкантом на мосту Согласия, рядом с моим домом, — с этим несносным кларнетистом, который уже десять лет отравляет мне жизнь, ежедневно долбя: «Твоих сынов, о Норма…». [43] Я испробовал все, чтобы заставить его убраться оттуда, — деньги, угрозы… Ничто не помогает. Прибегнуть к полиции? Благодарю покорно. При нынешних взглядах не так просто заставить слепца уйти со своего моста… Газеты оппозиции поднимут крик, и для парижан я сделаюсь притчей во языцех… «Финансист и нищий», «Герцог и кларнетист»… Пришлось покориться. Впрочем, я сам виноват.

43

дуэт из финала оперы Винченцо Беллини «Норма» (1831).

Я не должен был показывать этому человеку, что он меня раздражает. Я уверен, что изводить меня стало главной целью его жизни. Каждое утро он вылезает из своей конуры с собакой, складным стульчиком, со своим ужасным инструментом и говорит себе: «Пойдем злить герцога де Мора». Он не пропускает ни одного дня, разбойник… Да вот хоть сейчас! Стоит приоткрыть окно, и вы услышите целый поток резких, высоких звуков, заглушающих и плеск воды и стук экипажей — Так вот, этот газетчик из «Мессаже» — ваш кларнетист; если он заметит, что его музыка вас тяготит, он никогда не перестанет… А теперь, мой дорогой депутат, напоминаю вам, что у вас в три часа заседание в отделении Палаты, и я советую вам немедленно отправиться туда.

Затем, обернувшись к Дженкинсу, герцог сказал:

— Вы помните, о чем я просил вас, доктор?.. Пилюли на послезавтра. И покрепче!

Дженкинс вздрогнул; он словно пробудился от глубокого сна:

— Как прикажете, ваша светлость. Мы вас пришпорим… Да еще как! Вы возьмете большой приз на скачках!

Он поклонился и вышел, смеясь, показывая свои широко расставленные белые зубы, — подлинно волчий оскал. Набоб откланялся, в свою очередь; его сердце было полно благодарности, но он не осмеливался высказать ее этому скептику, у которого всякое проявление чувства вызывало недоверие. А министра, когда он остался один и съежился у ярко пылавшего камина, в обволакивающем тепле роскошной обстановки, испытывая на себе возбуждающую ласку яркого майского солнца, опять начало знобить, знобить так сильно, что вновь развернутое кончиками его омертвевших пальцев письмо Фелиции, которое он перечитывал влюбленными глазами, все время дрожало, шурша, как шелковая ткань.

Поделиться с друзьями: