Набоб
Шрифт:
Все это она цедила сквозь зубы, каждое слово приобретало в ее устах необычайную выразительность. Полю казалось, что со стороны Дженкинса, возмущенного градом оскорблений, вот-вот последует взрыв ярости. Но нет, ненависть и презрение любимой женщины, по-видимому, скорее причиняли ему боль, чем вызывали гнев, потому что он ответил тихо, с кроткой печалью в голосе:
— О, как вы жестоки! Если бы вы знали, как вы меня терзаете! Лицемер — да, правда, но человек не рождается лицемером. Он становится им поневоле, столкнувшись с тяготами жизни. Когда ветер дует тебе в лицо, а ты хочешь идти вперед, приходится лавировать. Я лавировал… Осуждайте мои жалкие первые шаги, неудачное вступление в жизнь, но признайте по крайней мере, что одно было во мне всегда искренне — моя страсть! Ваше пренебрежение, обидные слова, все, что я читаю в ваших глазах, за столько лет ни разу не улыбнувшихся мне, — ничто не могло убить ее. Это она дает мне
— А ваша жена? — воскликнула девушка.
Поль в это время задал себе тот же вопрос.
— Моя жена умерла.
— Умерла? Госпожа Дженкинс? Это правда?
— Вы не знаете той, о ком я говорю. А другая — я не был ее законным мужем. Когда я встретил ее, у меня уже была жена в Ирландии. Старая история!.. Тягостный брак, петля на шее. Дорогая моя! В двадцать пять лет мне предстоял выбор: долговая тюрьма или мисс Стренг — старая дева с лицом в красных пятнах, больная подагрой, сестра ростовщика, ссудившего мне пятьсот фунтов, которые я внес за обучение на медицинском факультете. Я предпочел тюрьму, но после долгих страданий мое мужество иссякло, и я женился на мисс Стренг, которая принесла мне в приданое… мой вексель. Вообразите мою жизнь между двумя чудовищами, обожавшими друг друга: больной, ревнивой женой и ее братом, шпионившим за мной, ходившим за мной по пятам. Я мог сбежать. Но меня удерживало одно: говорили, что ростовщик неимоверно богат. Я хотел, по крайней мере, воспользоваться плодами моего малодушия… Видите: я ничего не скрываю от вас. К тому же я был достаточно наказан, поверьте! Старый Стренг умер несостоятельным должником; он играл и разорился, скрыв это от нас. Тогда я устроил свою жену со всеми ее болезнями в санаторий и приехал во Францию. Надо было снова начинать жизнь, снова бороться, терпеть нужду… Но у меня уже был опыт, ненависть и презрение к людям и вновь завоеванная свобода — я тогда еще не подозревал, что жестокие кандалы этого проклятого брака будут даже издали мешать мне двигаться вперед… К счастью, теперь все кончено, я свободен.
— Так, так, Дженкинс, вы свободны… Но почему вы не хотите сделать своей женой бедное создание, женщину скромную и преданную, которая так долго была вашей спутницей жизни, — ведь мы же все это знаем…
— И то и другое — каторга;- сказал он с искренним волнением. — Но я, кажется, предпочел бы первую, — там я мог быть откровенно равнодушным или откровенно ненавидеть. Но без устали играть мучительную комедию супружеской любви, неизменного счастья, когда я так давно люблю только вас, думаю только о вас!.. Нет на земле пытки, равной этой! Если судить по себе, эта несчастная женщина в момент разрыва должна была только вздохнуть с облегчением и радостью. Это единственный прощальный привет, на который я надеялся…
— Но кто же заставил вас так принуждать себя?
— Париж, общество, свет. В глазах общественного мнения мы были женаты, и это связывало нас.
— А теперь не связывает?
— Теперь одно лишь владеет мною: боязнь потерять вас, не видеть вас больше… Когда я узнал о вашем бегстве, когда я увидел на ваших дверях объявление: «Сдается внаем», — я почувствовал, что с позами и гримасами кончено, что мне остается только помчаться вслед за моим счастьем, которое вы уносили с собой. Вы покинули Париж — и я расстался с ним. У вас продавали все; у меня тоже все будет продано.
— А она? — продолжала, вся дрожа, Фелиция. — Она, безупречная подруга, честная женщина, всегда стоявшая выше всяких подозрений, — куда пойдет она? Что будет делать она? И вы предлагаете мне ее место!.. Место украденное, и в каком аду!.. А как же девиз, славный Дженкинс, добродетельный Дженкинс? Как мы поступим с ним? «Делать добро, не ища награды» — не так ли, мои друг.
На этот смех, который, как удар хлыста, оставляет на лице багровую полосу, жалкий человек ответил, задыхаясь:
— Довольно!.. Довольно!.. Не издевайтесь надо мной!.. Это слишком жестоко!.. Значит, вам безразлично, что вас любят так, как я вас люблю, что приносят вам в жертву все: богатство, счастье, почет? Взгляните на меня!.. Как бы хорошо ни была прикреплена моя маска, я сорвал ее ради вас, я сорвал ее при всех!.. Вот он, лицемер! Он перед вами!..
Дженкинс глухо стукнулся коленями об пол. Что-то лепеча, потеряв голову от любви, распростершись перед Фелицией, он умолял ее согласиться на брак, дать ему право следовать за ней всюду, охранять ее. Потом ему уже не хватило слов, они потонули в страстном рыдании, таком бурном, таком душераздирающем, что оно смягчило бы любое
сердце, особенно на фоне дивной бесстрастной природы, в этом благоуханном, расслабляющем зное… Но Фелицию это не тронуло.— Довольно, Дженкинс, — сказала она все так же надменно, — то, о чем вы просите, неосуществимо. Нам нечего скрывать друг от друга. После ваших излияний я тоже скажу вам нечто такое, что заставит страдать мою гордость, но ваше упорство достойно этого. Я была любовницей де Мора.
Полю это было известно. И все же прекрасный, чистый голос, оскверненный подобным признанием, так печально прозвучал в этом воздухе, опьяняющем своим благовонием и синевой, что у Поля сжалось сердце; он ощутил во рту вкус слез, который оставляет невысказанная скорбь.
— Я это знал, — сдавленным голосом ответил Дженкинс. — Письма, которые вы писали ему, у меня…
— Мои письма?
— О, я вам возвращаю их, вот они. Я знаю их наизусть: столько раз я читал и перечитывал их… Вот что причиняет боль, когда любишь… Но я испытал и другие муки. Когда подумаешь, что именно я… (он остановился, ему не хватало воздуха)… я должен был подбрасывать горючее в пламя ваших страстей, согревать этого ледяного любовника, посылать его к вам пылким и помолодевшим… Сколько моих пилюль он проглотил! Много раз я ему отказывал, но он все требовал и требовал их. Наконец у меня не хватило терпения. Ты хочешь сгореть, несчастный? Ну что ж, гори!..
Поль вскочил в испуге… Как бы его не посвятили в тайну преступления!
Но его избавили от стыда слушать дальше.
Сильный стук, — на этот раз к нему, — известил его, что calesino подан.
— Signore franchesc!.. [59]
В соседней комнате воцарилась тишина, затем послышался шепот. Они поняли, что кто-то был там, рядом, что он слышал их. Поль де Жери быстро спустился вниз. Он спешил уйти из этой комнаты, от этого наваждения, от всей этой грязи.
59
Господин француз!., (итал.)
В то самое мгновение, когда почтовая коляска, покачнувшись, двинулась в путь, Поль увидел среди белых занавесок на окне, выходившем на юг, побледневшее лицо, обрамленное волосами богини, и огромные горящие глаза, напряженно смотревшие в его сторону. Но один лишь взгляд Поля на портрет Алины прогнал волнующее видение, и, навсегда излеченный от былой любви, он ехал до самого вечера по волшебным местам, храня в душе образ прелестной новобрачной, уносившей в складках своего скромного платья, своей девичьей накидки все фиалки Бордигеры.
XXV. ПЕРВОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ «МЯТЕЖА»
— Прошу на сцену! Начинаем первый акт!
Возглас помощника режиссера, который стоит, сложив руки рупором, внизу, у артистической лестницы, уносится вверх по ее высокой клетке, звучит, теряясь в глубине коридоров, полных шума, — хлопают двери, слышатся торопливые шаги, отчаянные голоса взывают к парикмахеру, к костюмершам. А на площадках появляются один за другим, медленно и величаво, не поворачивая головы из боязни помять или испортить какую-нибудь мелочь в своем сценическом наряде, все действующие лица первого акта «Мятежа» в современных элегантных бальных туалетах, скрипя новыми туфлями, шурша шелковыми шлейфами, застегивая на ходу перчатки и позвякивая роскошными браслетами. Все эти люди явно взволнованы, нервны, бледны под гримом. По искусно наведенному атласу плеч, покрытых белилами, волнистой тенью пробегает дрожь. Говорят они мало, во рту у них пересохло. У наиболее уверенных с виду, пытающихся улыбнуться, в глазах, в голосе сквозит нерешительность; мысли их далеко; они полны страха перед сражением при огнях рампы — самым могущественным соблазном в профессии актера: в этом и заключается ее волнующая увлекательность, ее вечная новизна.
На сцене, забитой снующими взад и вперед рабочими, реквизиторами, спешащими, толкающими друг — друга под мягким, белесым светом софитов, который скоро сменится, при поднятии занавеса, ослепительным блеском зала, Кардальяк, сияющий, парадный, в черном фраке и белом галстуке, в цилиндре, сдвинутом на затылок, бросает последний взгляд на декорации, торопит рабочих, отпускает комплимент инженю в пышном наряде, что-то напевает. Глядя на него, никто бы не подумал, какая тревога гложет его сердце. Крах Набоба поглотил и его пай. Директор театра сделал последнюю ставку на эту пьесу; если она не будет иметь успеха, чем он заплатит за эти чудные декорации, за эти ткани по сто франков за метр? Его ждет уже четвертый по счету провал. Не беда! Директор не теряет надежды. Успех, как все чудовища, пожирающие людей, любит молодость, вот почему никому не известное имя автора, впервые появляющееся на афише, обнадеживает суеверного игрока.