Начальник
Шрифт:
Я лежал, плотно прижавшись к костлявой спине соседа, но от нее не исходило даже намека на тепло. Наоборот, и он и я начинали дрожать от холода, ощущение которого сделалось теперь еще мучительнее. Это происходило именно от того, что некоторую дозу тепла мы все-таки получили, и обрели, таким образом, способность чувствовать холод. Вероятно это чувство обострилось не только у нас двоих. — Да что нам тут, загибаться, что ли? — вскочил вдруг со своего места Ленька Одесса, мелкий блатной-отказчик. На протяжении почти всего промывочного сезона Одесса на работу не выходил, предпочитая сидеть в карцере и получать штрафную трехсотку с самого начала. Все равно ею же кончится. Опыт показал, что честно вкалывая на полигоне за дополнительные полкило хлеба в день, работяга "доходит" скорее, чем "отказчики". Демонстративное отрицание настоящими "законниками" дисциплины каторги связано у них и с трезвым расчетом. Не всегда удавалось испугать отпетых уголовников и дополнительной десяткой срока за "контрреволюционный саботаж", которую давали отказчикам от работы с начала войны. Не все ли равно сколько ты "останешься должен" прокурору, пять или пятнадцать лет? В таких местах как Порфирный, да, наверно, и этот Двести Тринадцатый все равно угодишь в "архив три" через год-полтора, хошь работай, хошь не работай. Так умнее, вероятно, отправляться в "архив" не порадовав лагерных начальников особым усердием. Логичность этого рассуждения понимали многие и из рогатиков, но следовать ему они не могли по причине органической
— Эй, карзубый! — Ленька тормошил своего дружка, худенького, тщедушного паренька, который был намного моложе Одессы, считал его своим наставником по блатной линии и во всем подчинялся. — Сыпь за огнем, будем нары жечь! — Тот понял приказание старшего товарища сразу и побежал в соседний барак, а Одесса, ухватившись за конец доски-горбыля на своих нарах, попытался его оторвать. Но силенки у него, как и у всех нас, было с "комариный нос", а горбыль оказался пришитым довольно крепко. Отчаянно матерясь и скрипя зубами, инициатор смелой затеи бился сначала один. Сочувствовали этой затее, конечно, все, но предпочитали прикидываться пока спящими — за ломку нар в бараке придется здорово отвечать. Но когда отчаявшись справиться с горбылем в одиночку, Ленька завел тонким плачущим голосом: — Да помогите ж вы, падлы, асмодеи — помощники у него нашлись. Усилиями нескольких человек доска была, наконец, оторвана. Выломать второй горбыль при помощи первого было уже легче, и уж совсем спорым делом оказалось расщепление досок ударами о край железной бочки, служившей здесь печкой. Из многочисленных трещин старого дерева сыпались желтые, похожие на сухую шелуху, клопы, и медленно ползли по грязному полу: Тоже доходные, гады, — заметил кто-то, — сейчас они на нас отожрутся…
Однако "отожраться", по крайней мере сегодня, клопам на нас не удалось, хотя Ленька уже через минуту вернулся с горящей головней, и в нашей печке споро и весело загудел огонь. Быстро раскалившуюся бочку тут же тесно обступили. Жались теперь к ней и те, кто в ломке нар не принимал никакого участия, хотя такие, большей частью, держались позади. Впереди же были лихие заготовители топлива для печки, которые вскоре притиснулись к ней так плотно, что на некоторых начала уже дымиться их грязная рвань. К запаху паленой пыли и паутины в бараке прибавился еще и запах жженой тряпки. Никто, однако, не протестовал. "Лучше сгореть, чем замерзнуть" гласила одна из самых ходовых поговорок колымских блатных. Ее не трудно понять когда кажется, что холод, засевший в твоих костях, может прогнать только огонь, а, скажем, парной бани или африканской жары для этого недостаточно. Среди пиршеств плоти как-то не принято числить также и наслаждение теплом. А оно, между тем, для промерзшего человека может быть даже более сильным, чем наслаждение едой для изголодавшегося. Впрочем, для обоих случаев надо сделать поправку. Понятие наслаждение вряд ли применимо при удовлетворении физиологических потребностей, достигших крайних степеней. Голодный почти не замечает вкуса пищи, а иззябший до той степени, в которой пребывали обступившие печку люди, не чувствует даже той степени жара, при которой возможны настоящие ожоги, проявляющиеся потом.
И уж подавно никто из нас не заметил как открылась дверь и в барак вошли надзиратель и староста. — Кто разрешил в актированном бараке печь растапливать? — грозно рявкнул дежурный. Кто жался к печке сзади, те с неожиданной для доходяг скоростью, метнулись к своим нарам. Передние сделать этого не могли, и большинство из них остались стоять на месте, нагнувшись над печкой и шевеля над ней пальцами. Староста посмотрел на кору от горбыля вокруг печки, на еще ползавших по полу клопов, снял с гвоздя висевший рядом с печью фонарь и прошел с ним в глубь барака. Обнаружить разломанный лежак было, конечно, проще простого. — Нары они ломают, — доложил дежурному староста. — Фитили, фитили, а шкодить сходу начинают. — Кто нары ломал? — спросил надзиратель. Все, конечно, продолжали молчать. — Известно, шакалы, — ввернул староста, — разве они признаются… — А не скажут, кто ломал, все в карцер пойдут! — Я ломал! — неожиданно заявил Карзубый. Ему было уже лет семнадцать. Но от вечного недоедания он так и не дотянулся до нормального для своего возраста роста, а от страшной худобы казался еще меньше. Впечатление детскости усиливала в нем и шепелявость. У Карзубого спереди, действительно, не хватало двух зубов. — Ты, говоришь, ломал? — Надзиратель окинул подростка презрительно недоверчивым взглядом. — Да ты ж доски поднять с пола не сможешь, не то что от нар ее оторвать. — А я доски вагой отдирал, — сказал мальчишка. — Какой такой вагой? Где она? — Спалил. Говорю, я нары ломал! Вот и веди в кондей. — И сведу, раз тебе за других так сидеть хочется! — Дежурный начинал сердиться по-настоящему. Он отлично понимал, что ломка нар групповой проступок, строго говоря, даже общий. И что принимая на себя всю ответственность за него, парнишка пытается отвести наказание от других. Необычное препирательство еще продолжалось, когда мы услышали глуховатый, какой-то тусклый голос, почти лишенный интонаций: — Всех в карцер! — Начальник лагеря вошел в барак неслышно, как кот и, наверно, уже довольно давно стоял в стороне, слушая спор Карзубого с надзирателем. В моей голове снова заработал, вернее, пытался заработать механизм памяти — голос угрюмого начлага тоже показался мне очень знакомым. Но пружине этого механизма не хватало завода и он тут же остановился. — Я один ломал нары! — уже выкрикнул Карзубый по-мальчишески звонко и почти без обычной шепелявости. Идея героического самопожертвования овладела им настолько, что помогла преодолеть не только голодную вялость, но даже этот недостаток. А оно, это самопожертвование, было очень нешуточным. Здешний карцер, конечно, не отапливается. Значит, наказанный в течение нескольких суток будет изнывать в нем практически без сна после целодневного торчания с киркой и ломом на трассе. Ничего, конечно, не измениться, если это наказание будет общим, но обычно общность страданий все же несколько помогает их переносить. Тут, однако, был случай противоположного свойства. Добровольно принятая на себя роль мученика за всех поднимала мальчишку в собственных глазах и ради нее он мог бы совершить и не такой еще подвиг. Определение "за всех" является тут не вполне точным. Карзубый принимал вину на одного себя не из-за каких-то там рогатиков-фраеров, а из-за нескольких, высоко чтимых им, представителей воровского племени, которые среди нас были. И прежде всего, конечно, из-за друга и покровителя Одессы. Ввиду его малолетства, хилости, а главное, незначительности совершенных им преступлений — что-то вроде таскания мокрого белья с веревки — Карзубого не принимали всерьез и в лагерной хевре. Он никак не мог подняться в ней выше положения захудалого сявки. Стать же полноправным "законником" было его лютой мечтой, как и всех почти малолетних преступников в лагере. Подросток был готов на многое, если не на все, чтобы заслужить признание старших уголовников. Одним из путей к этому было принятие на себя чужой вины — хевра это ценила.
Но подвиг самопожертвования Карзубого сейчас явно срывался. Начальник тяжелым, размеренным шагом направлялся к выходу. Мальчишка побежал за ним: — Гражданин начальник! — Повесь на х… чайник! — как эхо отозвался тот своим глухим голосом, берясь уже за дверную скобу. И так же глухо пролаял, повернувшись в пол-оборота, как будто обращаясь к дверному косяку: — Всем трое суток с выводом! И всех с утра на перевал! — И начлаг захлопнул дверь перед самым носом оторопевшего Карзубого. Но он был не единственным оторопевшим от диковинной реплики странного начальника. Сама по себе она,
конечно, никого не могла удивить, так как была одной из самых популярных среди подобных ей по своей идиотичности лагерных присказок. Однако, чтобы такую присказку употреблял сам начальник, который в лагерьках подобных этому является, строго говоря, даже не начальником, а властителем над сотнями своих подданных, все новоприбывшие заключенные встречали впервые.Но только не я. И если я и удивился теперь, то не поведению начлага, а степени утраты своей памяти. Это ж надо, "дойти" до того, чтобы забыть самого "Повесь-Чайника", под началом которого я был около года в сельхозлаге Галаганных, расположенном на самом берегу Охотского моря. Меня из этого лагеря, вместе с почти всеми другими "контриками", вывезли в самом начале войны. За прошедшие с тех пор два года я умудрился забыть даже этого самодура и деспота и вспомнил его только, когда тот как бы представился всем нам своим полным именем. Иначе как "Повесь-Чайником" его не называют нигде, как вероятно, и в этом лагере. Теперь я понимал и странные жесты здешнего работяги перед воротами и многое другое, что весь день никак не могло всплыть на поверхность моей обессиленной памяти.
Все ошеломленно молчали. Поведением своего начальника был смущен, по-видимому, даже дежурный надзиратель, с явным избытком пристальности изучавший сейчас поломанные нары. Только староста довольно ухмылялся, наслаждаясь эффектом, который произвел на новичков идиотический выпад их нового начальника. Он, видимо, очень любил все огорашивающее и ошеломляющее.
К печке опять жались все. Терять было нечего, а в перспективе у нас было семьдесят два часа непрерывного страдания от холода. Особенно мучительным он покажется сейчас, когда нас отгонят от печки. Это произойдет как только дежурный до конца исследует сломанные нары, по которым он постукивал сапогом, рассматривая их с фонарем в руке, хотя было очевидно, что ему совершенно безразлично какая часть старого барака, предназначенного на слом, спалена в печке. — Ну, пошли! — Комендант досадливо махнул рукой по направлению к двери.
Отбыть свой срок в лагере сельскохозяйственного производства было мечтой едва ли не всех заключенных на Колыме. Но осуществиться эта мечта могла лишь у немногих сотен человек из многих сотен тысяч. Да и то такими счастливцами были почти одни только женщины, старики и инвалиды. Мужчины же среднего возраста, если и направлялись иногда в сельхозлагеря из лагерей основного производства, то только после того, как они изнурялись на добыче первого, второго или еще какого-нибудь из занумерованных колымских металлов до полной потери работоспособности. Да и то временно, в расчете на то, что, поправившись на "легкой" работе и достаточно сытной кормежке, эти люди через год-два снова смогут быть возвращены тому же основному производству. Лагерь с полевыми работами от зари до зари в чуть не постоянное здесь охотскоморское ненастье, повалом и сплавом леса, промыслом рыбы и морского зверя в штормовую погоду, считался в Дальстрое своего рода санаторием для заключенных. Все в мире относительно, даже банальность этой, набившей оскомину, истины.
Галаганский совхоз обслуживал своей продукцией главным образом магаданское начальство. По морю, другого пути отсюда не было, в короткую прибрежную навигацию в дальстроевскую столицу отправляли отсюда картошку и капусту, молочные и мясные продукты, соленую и копченую рыбу, — сельское хозяйство здесь объединялось с рыболовецким. Вряд ли, однако, можно сказать, что снабжение высокопоставленных дальстроевских чиновников овощами из Галаганных, было очень уж устойчивым. Посевы часто губил мороз, а еще чаще уже готовую продукцию топило море. В иные годы оно разбивало в осенние штормы чуть не все наличные буксирные баржи, которые изготовлялись из дерева на местных верфях. Куда более надежным было здесь снабжение сельскохозяйственными продуктами местного лагеря. Заключенных сельхозлага от пуза кормили отходами, которые все равно больше некуда было девать. Несортовыми овощами, побочными продуктами колбасной фабрички и бойни, непромысловой рыбой, которая к немалой досаде рыбаков постоянно лезла в сети вместе с лососем, корюшкой и сельдью. На протяжении многих лет все это шло в лагерный котел. Такие порядки давно стали здесь привычными и казались естественными даже высшему лагерному начальству. В конце концов тут был даже не просто лагерь, а как бы лагерный курорт.
Про житье зэков в Галаганных по Колыме ходили легенды. Рассказывали, например, что заключенные в этом лагере, просто так, из форсу, время от времени вымащивают плац для разводов своими хлебными пайками. Что они устраивают забастовки, если борщ за обедом покажется им недостаточно наваристым или компот сварен не из тех фруктов, которые им нравятся. Что здешние блатнячки — как и все сельскохозяйственные лагеря, Галаганных был "смешанным" — выговорили себе у начальства незыблемую, хотя и неофициальную привилегию, — они выходят на работу только до тех пор, пока им позволяют беспрепятственно встречаться с мужчинами.
Нечего и говорить, конечно, что все это было фантастическим преувеличением куда более скромной действительности, созданным завистливым воображением голодных и обездоленных людей. А основанием для подобных россказней явилось необычное для Колымы здешнее благополучие заключенных, их сытость, их почти постоянное общение с женщинами.
Они жили в отдельной зоне общего лагеря, отгороженной от мужской половины высоким забором с воротами. Запирались эти ворота только на ночь, хотя вход мужчинам в женскую зону не разрешался ни в какое время суток. Зато женщины до сигнала отбоя могли появляться в мужской части лагеря почти свободно. Поводов для этого, как действительных, так и выдуманных, могло быть сколько угодно. Здесь находились общие для всех заключенных лагерные службы и учреждения, столовая, кухня, каптерка, учетно-распределительная часть и, известная даже за пределами Галаганных, местная КВЧ — культурно-воспитательная часть. Формально всякий лагерь для заключенных имеет такую "часть", так как ее существование вытекает не только из принципа советских мест заключения — не только карать, но и воспитывать преступников, — но и из их штатных расписаний. В этих расписаниях обязательно предусматривается и должность вольнонаемного начальника КВЧ и "рабочая единица" ее дневального из заключенных. Другое дело, чем занят этот персонал. На прииске вроде Порфирного или на том де Двести Тринадцатом начальник культурно-воспитательной части обычно откровенный и совершеннейший бездельник, сонная фигура которого даже редко появляется в лагере. А дневальный барачка КВЧ всего лишь ее сторож. На голодный желудок никто ни петь, ни играть не будет, это весьма древняя истина. Но если бы даже допустить, что заключенные чисто мужских лагерей были также сыты как и на Галаганных, вряд ли бы они проявили сколько-нибудь значительную склонность к художественной самодеятельности. И дальше чьего-нибудь тоскливого бренчанья на балалайке в помещении КВЧ или партии в "козла" дело все равно не пошло бы. Нигде правоту фрейдистской ереси о взаимном стимулировании деятельности полов нельзя проследить с такой наглядностью, как на примере кружковой работы в лагере. Общение заключенных оживляется здесь с такой же степенью очевидности, как половой гормон в высшем организме способствует его жизнедеятельности. Благотворное влияние такого общения нередко преодолевало даже самые неблагоприятные внешние факторы. А их было предостаточно и на Галаганных, басни о райской жизни на которой оставались баснями. Рабочий день по продолжительности, а на многих работах и по напряженности, был здесь вполне каторжным. Летом, на полевых работах в страдную пору он доходил до шестнадцати и даже восемнадцати часов в сутки без единого за весь сезон выходного дня. Зимой, правда, снижался до двенадцати часов и выходные иногда случались. Именно в этот период короткого рабочего дня галаганская КВЧ и развивала свою деятельность.