Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Начало века. Книга 2
Шрифт:

Так что — первый раз имя Маркса мне прозвучало в гимназии, когда один шестиклассник в ответ на мои разглагольствования, в которых пестрели имена Шопенгауэр, Кант, Льюис, Соловьев, мне противопоставил имена Струве, Туган-Барановский, Маркс;3 казались смешными возражения «какого-то» Маркса; возражал бы от Бюхнера и Молешотта, с учениями которых я был знаком по брошюрам и главным образом по полемике с ними «Вопросов философии и психологии»; а то — Маркс: «какой-то» Маркс!

Стыдно признаться: до 1902 года я не отличал утопического социализма от научного марксизма; мой неинтерес к первому отодвигал Маркса от меня; придвинули мне Маркса факты: рабочее движение в России; тогда впервые узнал я о Ленине.

Это значило: я воспитывался в среде, где о Марксе (не говорю уж о Ленине) не хотели знать.

Характеризуя себя и сверстников в первых годах самостоятельной жизни, я должен сказать, что до окончания естественного факультета я не читал: Маркса, Энгельса, Прудона, Фурье, Сен-Симона, энциклопедистов (Дидро, Даламбера), Вольтера, Руссо, Герцена, Бакунина, Огюста Конта, Бюхнера, Молешотта, стыжусь, — Чернышевского (?!), Ленина; не читал большинства

сочинений Гегеля, не читал Локка, Юма, очень многих эмпиристов XVIII и XIX столетия; все это надо знать читателю, чтобы понимать меня в описываемом отрезке лет (Юма, Локка, Маркса, Энгельса, Герцена, Конта, Гегеля я читал потом). Что же я читал?

Лейбница, Канта, Шопенгауэра, Риля, Вундта, Гефдинга, Милля, Спенсера, Владимира Соловьева, Гартмана, Ницше, Платона, «Опыты» Бэкона (Веруламского), Оствальда, Гельмгольца, Уэвеля, ряд сочинений по философии естествознания (между прочим, Дарвина), истории наук, истории философий, истории культур, журнал «Вопросы философии и психологии»; я прочел множество книг по психологии, переполнявших библиотеку отца, — книг, из которых большинство читать и не следовало. И кроме того: я прочел множество эстетических трактатов моего времени, путая их с трактатами прошлого: чтение Белинского (в седьмом классе гимназии) шло вперебив с Рескиным, которым я увлекался; чтение эстетических трактатов Шиллера шло вперебив с писанием собственных юношеских «эстетик» (под влиянием эстетики Шопенгауэра)4.

Кругом чтения обусловлен комплекс цитат в статьях описываемого периода; борясь с Кантом, что мог я противопоставить Канту? Желанье преодолеть угнетавшую меня философию привело к ложному решению: преодолеть ее в средствах неокантианской терминологии; тогдашние неокантианцы выдавали свою «наукоподобную» теорию за научную (на ее «научность» ловились и физики); я шел «преодолевать» Канта изучением методологий Риля, Риккерта, Когена и Наторпа, в надежде, что из перестановки их терминов и из ловления их в противоречиях обнаружится брешь, в которую я пройду, освобождаясь от Канта; я волил своей теории символизма и видел антикантианской ее; но я думал ее построить на «анти» — вместо того, чтобы начать с формулировки основных собственных тезисов.

Из «анти» не получилось системы, кроме конспекта к ней; и потому символизм в моих познавательных экскурсах выглядел и шатко, и двойственно; и выходило: «символ» — ни то ни это, ни пятое ни десятое. Что он — я не сформулировал; сформулировал себе поздней, когда пропала охота писать исследование.

Все это я должен заранее оговорить, чтобы в характеристике моих идейных позиций не видели б перенесения их в «сегодня»; рисуемое мной — характеристика далекого прошлого; и менее всего она есть желание выглядеть победителем.

Но я не могу не дать в малой дозе и идейных силуэтов себя; без них читателю было бы невдомек, чего ради бурлили мы, — пусть бурлили путано, пусть напускали туман, но мы — бурлили; бурлил особенно я; и люди и факты воспринимались в дымке идей; без нее мемуары мои — не мемуары; ссоры, дружбы определяла она; и потому не могу без искажения прошлого ограничиться зарисовкой носов, усов, бородавок, случайных жестов, случайных слов; мемуары мои не сборник анекдотов; я, мемуарист, из мемуаров не выключаем; стало быть, моя задача показать себя на этом отрезке лет объектом, а не только субъектом: не награждать и карать, кичиться или себя бичевать призван я из сознательной старости 1932 года, а рисовать образ молодого человека эпохи 1901–1905 годов в процессе восстания в нем идей и впечатлений от лиц, с которыми он и позднее встречался, к которым он не раз менял отношения; поздние признания и отрицания не должны накладывать печать на впечатления первых встреч; многие из зарисованных лиц стали не теми, какими я их показываю на отрезке времени; переменились — Эллис, В. Иванов, Мережковские, Брюсов. Мережковский, еще в 1912 году кричавший, что царское правительство надо морить, как тараканов… бомбами, где-то за рубежом кричит — о другом; коммунист в последней жизненной пятилетке, Брюсов в описанную мною эпоху — «дикий» индивидуалист, с наслаждением эпатирующий и буржуа и нас; конечно, он не подобен Брюсову, которого мы видели в советской действительности; я полагаю, что молодой, «дикий» Брюсов, писавший о «бледных ногах»5, Брюсов, которого современная молодежь и не знала вовсе, Брюсов, который позднее с правом бы на три четверти отказался от себя, должен быть зарисован таким, каким он был, а не таким, каким стал впоследствии. Бальмонт, ставший «эмигрантом» при царском режиме, — теперешний ли Бальмонт-«эмигрант»?6

Я рисую людей такими, какими они мне, да и себе, казались более чем четверть века назад; было б бессмысленно подсочинять в стиле конечного их развития начало пути их; это значит: сочинять факты, которые не имели места, молчать о фактах, имевших место.

В основу этих воспоминаний кладу я сырье: факты, факты и факты; они проверяемы; как мне утаить, например, что Брюсов ценил мои юношеские литературные опыты, когда рецензии его обо мне, его записи в «Дневниках» — подтверждают это? Как мне утаить факт его вызова меня на дуэль, когда письмо с вызовом — достояние одного из архивов;7 оно всплывет — не сегодня, так завтра; стало быть, — встанет вопрос, каковы причины нелепицы; серьезная умница, Брюсов, вызвал на дуэль, когда предлог — пустяк; я вынужден был осторожно, общо вскрыть подлинные причины пробежавшей между нами черной кошки. В зарисовке натянутых отношений между мной и Брюсовым эпохи 1904–1905 годов я все же должен показать, что мы впоследствии ликвидировали испорченные отношения. Вот почему, рисуя Брюсова не таким, каким он стал, а таким, каким был, и подавая его сквозь призму юношеских восприятий, я поневоле должен оговорить, что этот стиль отношений переменился в будущем; было бы несправедливо заканчивать толстый том ферматой моего тогдашнего отношения к Брюсову; тогдашнее отношение едва ли справедливо; Брюсов вызывал меня на дуэль в феврале — марте 1905 года; воспоминания обрываются на весне 1905 года же. Не будучи

уверен, что мне удастся написать второй и третий том «Начала века», я вынужден к показу отношений 1905 года написать прибавочный хвостик, резюмирующий итог отношений; ибо я храню уважение к этой замечательной фигуре начала века; победил меня Брюсов поэт и «учитель». Наоборот: рисуя дружбу свою с Мережковскими, я не могу победить в себе того яркого протеста против недобрых себялюбцев, который отложился в итоге нашего шестнадцатилетнего знакомства. При характеристике Вячеслава Иванова 1904 года я должен подать его сквозь призму позднейших наслоений вражды и дружбы; иначе вырос бы не Вячеслав Иванов, — карикатура на него; он явился передо мною в ту пору, когда личные переживания исказили мне восприятие его сложного облика; попросту в 1904 году мне было «не до него»; отсюда: краткая история наших позднейших отношений необходима при характеристике первой встречи; если был бы я уверен, что напишу и последующие воспоминательные тома, я бы не торопился с этой характеристикой; не было бы заскоков и в будущее; заскоки — тогда, когда показанные личности на малом протяжении лет восприняты превратно, несправедливо, когда выявления их передо мной не характеристичны, мелки, а они заслуживают внимания.

Наоборот, лица, с которыми я ближе общался и относительно которых нет аберрации восприятий в эпохе 1901–1904 годов, зарисованы так, как я их видел в поданном отрезке времени.

Если бы я зарисовал свои отношения с Эллисом и Метнером эпохи 1913–1916 годов, я передавал бы вскрики боли и негодования, которые они вызывали во мне; встали бы два «врага», под флагом былой дружбы всадившие мне нож в сердце;8 но в рисуемую эпоху не вставало и тени будущих расхождений; и я рисую их такими, какими они мне стояли тогда.

Труднее мне с зарисовкой Александра Блока; мало с кем была такая путаница, как с ним; мало кто в конечном итоге так мне непонятен в иных мотивах; еще и не время сказать все о нем; не во всем я разобрался; да и люди, меж нами стоявшие, доселе здравствующие, препятствуют моим высказываниям. Мало кто мне так бывал близок, как Блок, и мало кто был так ненавистен, как он: в другие периоды, лишь с 1910 года выровнялась зигзагистая линия наших отношений в ровную, спокойную, но несколько далековатую дружбу, ничем не омраченную. Я его ценил, как никого; временами он вызывал во мне дикое отвращение как автор «Нечаянной радости», о чем свидетельствует моя рецензия на его драмы, «Обломки миров», перепечатанная в книге «Арабески»9. Блок мне причинил боль; он же не раз с горячностью оказывал и братскую помощь. Многое было, одного не было — идиллии, не было «Блок и Белый», как видят нас сквозь призму лет.

Из всех зарисованных силуэтов менее всего удовлетворяет Блок; рисуя его, я не мог отделить юношеского восприятия от восприятия окончательного; Александр Блок видится и в молодости сквозь призму третьего тома его стихов; я же рисую время выхода первого тома; истерическая дружба с четою Блоков в описываемый период, когда я был надорван и переутомлен, рисует меня не на равных правах с ними; я их переоценивал, и я не мог обнаружить им узла идейных недоумений, бременивших меня; «зажим» в усилиях быть открытым, — вот что мутнило восприятие тогдашнего Блока; этот том обрывается У преддверия драмы, которая отделяла меня от поэта весь период 1905–1908 годов. В июле 1905 года обнаружилась глубокая трещина между нами, ставшая в 1906 году провалом, через который перекинули было мы мост; но он рухнул с начала 1908 года. Лишь в 1910 году изжилась эта трещина. Блок, поданный в этом томе, овеян мне дымкой приближающейся к нам обоим вражды; ее не было в сознании; она была — в подсознании; летнее посещение Шахматова в 1905 году — начало временного разрыва с Блоком.

Еще одно недоразумение должно быть устранено при чтении этой книги; без оговорки оно может превратно быть понято: условившись, что мои искания тогдашнего времени, «макеты», которые мне приходится здесь в минимальной дозе воспроизвести, рисуют меня пусть в путанице идей, но — идей, а не только художественных переживаний; я рисую себя обуреваемым предвзятой идеей, что я философ, миссия которого — обосновать художественные стремления и кружка друзей, и тогдашних символистов; таким я видел себя; от этого мои заходы в различные философские лагери, не имеющие отношения к литературе: в целях учебы, а иногда и выяснения слабых сторон течений мысли, которые мне казались особенно опасными для будущей теории символизма; заходы эти с комментариями, вводившими в детали, товарищам по литературе, может быть, с правом казались «логической схоластикой»; ознакомление с приемами мысли, переходящее в ненужные логические эксперименты, удаляло меня от творчества, пока я грыз Рилей и Риккертов, чтобы поздней убедиться: не стоило грызть; период от 1904 года до 1907 есть, собственно говоря, прерыв творчества; я грыз Рилей и ничего путного не писал, кроме стихов; с 1902 года до 1908 я только мудрил над одним произведением, калеча его новыми редакциями, чтобы в 1908 выпустить четверояко искалеченный текст под названием «Кубок метелей»10; все мной написанное в эту четырехлетку — статьи; и — наспех: для спроса минуты; они вырваны из меня редакциями. Что же я делал? Грыз логики, которые мог бы не грызть, да идеологически «прел» в говорильнях тогдашнего времени, да полемизировал главным образом с теми, с кем со стороны сливали меня; откройте мои книги: «Арабески»; «Символизм», «Луг зеленый»; они наполовину — полемика; две трети полемики — полемика с Вячеславом Ивановым, Блоком, Чулковым, Городецким, театром Коммиссаржевской, Антоном Крайним (З. Н. Гиппиус), т. е. с теми, с кем створяла меня тогдашняя пресса. Ссылаюсь на факт состава моей полемики, не опровержимый ничем; он свидетельствует, что я не чувствовал единомыслия среди нас, символистов; более того: в то время я отрицал в моих друзьях теоретиков; теоретиком считал я себя; не хвалю себя: в этом сказалось высокомерие; увы! — так было; всякую попытку оформить символизм со стороны других символистов я браковал как попытку с негодными средствами; отсюда: ощущение идейного одиночества среди «своих», даже не чужих; я восхищался стихами Блока, Брюсова, Вячеслава Иванова; я отрицал как философов их, силясь одернуть их там, где они философствовали.

Поделиться с друзьями: