Над океаном
Шрифт:
«Як» уже закончил разворот и опять выходил на полосу. Федченко бежал к лесу, но увидел вырвавшиеся из кустарника ему навстречу автомобили спасательных и аварийных служб и бросился обратно. Он увидел, как Логашов убрал шасси, вернее, левую стойку, и задохнулся; «як» же будто поднырнул и резко подпрыгнул — и из-под его крыльев вывалились обе стойки. Обе! Шасси вышло!
— У-ух!! — взревел Исаев. — Люблю, люблю тебя!!
По полю, медленно переваливаясь, катили цепочкой две пожарные машины, тягач и грузовик БАО, облепленные людьми. Люди бежали и из леса. Справа, из замаскированной сетями просеки, выскочила лобастая, пузатая санитарная машина-автобус и помчалась наискосок к месту предполагаемого приземления самолета. На ее подножке висел человек. Машину тряхануло на ухабе, он сорвался,
«Як» шел к земле, покачиваясь, и черный густой шлейф за его хвостом четко вычерчивал все эволюции самолета, извилистый зловещий след... Вот самолет повалился на левое крыло — но нет, выровнялся. Вот опасно клюнул носом — и опять выровнялся. Подвзмыл. Осел. Вильнул — но тут же вновь нацелился острым носом на полосу.
Федченко уже все понял, как поняли и остальные, — истребитель сажает раненый летчик. И никто не может ему помочь. Никто. Никто...
Истошно взвыла сипатая сирена «санитарки» и умолкла. Почему он не прыгает? Ах да... Фотопленка. Он же везет фотопленку. И ничего не знает. Ничего не знает. Он знает только одно: он обязан эту пленку привезти, доставить любой ценой — и верит в себя и в машину. Храбрый, одинокий сейчас мальчик...
Федченко сжал кулаки. Он остановился, задыхаясь, хватая ртом раскаленный воздух; сердце кувалдой бухало в затылок, ноги подкашивались.
Павлюк бежал уже посреди поля, прямо под садящийся самолет. Но это сейчас не имело значения.
Пожарные машины развернулись и медленно, выжидающе-настороженно ползли вдоль полосы, примерно по линии предполагаемого пробега самолета. «Санитарка» замедлила скорость и поворачивала к ним. Все это тоже не имело значения.
Сейчас ничто не имело значения, кроме одного: сумеет ли Логашов сесть? Что сейчас случится раньше — полыхнет ли мотор или летчик все-таки успеет? Но ведь еще и шасси, шасси... И он сам ранен...
«Як» шел вниз. Ниже, ниже... Вот он повел нос вверх — рано! Рано выравнивать!
Самолет несся над землей, медленно оседая. Вот сейчас, сейчас...
Он резко просел, потеряв наконец излишек скорости; теперь только не качни, не качни машину... Н-ну...
Удар! Фонтан мгновенной пыли!
Федченко зажмурился, услышав ужасающий треск раненых амортизаторов. «Як» тяжело подпрыгнул над взметнувшимся пылевым облаком и, медленно заваливаясь на левое крыло, летел, задрав нос, метрах в трех над полем. Он летел и летел; винт его тускло поблескивал черными мерцающими лопастями; он летел и летел бесконечно, кренясь все больше. «Господи, пронеси! Нет тебя, о господи, нету, но это не моя вина, — помоги ему! Помоги ему сесть! Дай ему шанс! Он должен жить, этот мальчик, — награди его за мужество и верность, помоги!»
Рокот катился над полем; десятки людей замерли, застыли в бессилии и надежде; стойки шасси растопыренно торчали над несущейся под ними жесткой — ох, какой жесткой и какой опасной! — землей. «Он должен, должен, должен сесть, он сядет.., Только не дерни теперь ручкой, сожмись, держись, милый, вытерпи, выжди — и не дерни ручкой, не толкни педаль — и он сам сядет, он сможет, спасет, это же «як», умница «як», доверься ему...» — шептал белыми губами Федченко.
Павлюк упал в траву, закрыв голову руками; самолет буквально накрыл его и, скользнув над лежащим человеком, тяжко-ударился о землю всеми тремя колесами, опять подпрыгнул, мотор его прохлопнул дважды и заглох («Успел! — мелькнуло у Федченко. — Успел вырубить мотор — ну, молодчина!»).
Опять тяжкий тупой удар и... И все.
Самолет катился по полю, винт его бесшумно крутился, за катящимся истребителем бежал маленькой, нелепо подскакивающей фигуркой Павлюк, отставая; Федченко перевел дыхание — и тоже побежал к самолету, замедляющему свой бег, пытаясь понять, что в этом самолете не так, что режет глаз. А-а, в кабине не видно пилота... Нет, вон он, есть, но голова его завалилась вперед и потому почти не видна.
Когда Федченко добежал до «яка», который остановился посреди поля, накренившись на правую, поврежденную, стойку, на крыле его уже стоял, перегнувшись
в кабину, Исаев; с другой стороны на плоскость забрался врач в белом халате и торопливо рылся в сумке. Вокруг истребителя сгрудились плотной толпой тяжело дышащие люди в почерневших от пота гимнастерках.Федченко пробился вперед и тоже полез на крыло.
Фонарь действительно был сброшен аварийно — целиком; но, заглянув в кабину, Федченко едва сдержал стон.
Логашов, бледный, вернее, землисто-серый, сидел глубоко в кабине, странно сложив, как сцепив, на животе руки. Врач набирал что-то в шприц из ампулы. А Виталий Логашов, чуть кривясь, смотрел ясным и внимательным взглядом на Исаева — а на поясе Логашова, под грязно-бурыми, как в краске, его руками, все превратилось в изорванную, закровавленную мешанину изодранных тряпок гимнастерки и куртки, обрывков ремней и лямок, и было что-то еще, непостижимо страшное, и Федченко вскинул голову и увидел в руках Исаева планшет — в красно-бурых и коричневых пятнах. Федченко даже не сразу понял, что эти пятна — отпечатки пальцев Логашова. Логашов же проговорил тихо и осторожно в мертвом молчании:
— Я все-таки их... Прошел пять раз, пять... И все снял, все... — Он замолчал, трудно, боязливо кашлянул и скривился.
Федченко перевел взгляд вправо и сразу все понял. Нет, не понял — только увидел, потому что понять такое было невозможно.
Логашов вырывался лобовой, самой страшной, атакой — пушечная очередь ударила наискось как раз перед козырьком кабины; снаряды рассадили баллоны пневмоперезарядки, осколки которых распороли обшивку изнутри, как тупым консервным ножом; сами же снаряды, разворотив уже капот и баллоны, пробили противопожарную моторную перегородку, вдребезги разнесли приборную доску — с панели свисали, еще покачиваясь на разноцветных обрывках проводов, какие-то куски — и ударили Логашову в живот. 20-миллиметровые бронебойно-зажигательные снаряды! Он шел в атаку, лицом в летящие снаряды; снаряды били в обшивку, рвали машину, били в него самого, а он шел в лоб. Но как же все это? Как он долетел? Шасси вот дважды выпускал... На второй круг заходил... Он же сесть сумел, он же сажал самолет?! Как это?!
Не-ет, так не бывает, не может такого быть...
Было тихо, только внизу, под самолетом, что-то звонко капало, и еще шипел и сухо потрескивал раскаленный двигатель, а из нутра кабины, куда страшно было опустить глаза, несло, как из печи, удушливым густым жаром. Логашов помолчал, потом, тихонечко, осторожно вздохнув, медленно выговорил:
— Они меня уже потом... Потом прихватили... Ждали... Четверо «худых» [26] ...
Исаев поднял глаза на врача, хотел что-то сказать, но тот отрицательно качнул головой. Исаев наклонился ниже к Логашову и тихо спросил:
26
«Худой» — «Мессершмитт Бф-109» (известный как Ме-109).
— Как же ты ушел от них, малыш?
Логашов криво улыбнулся:
— Не я — он... — и опустил глаза куда-то в кабину, в свой «як».
— Ты почему молчал, малыш? — Лицо Исаева было нехорошим. Казалось, он сейчас или заплачет, или кинется кого-то убивать.
Логашов прошептал:
— Некогда было...
— Но ты слышал меня?
Логашов утвердительно прикрыл глаза и почти неслышно выговорил:
— Мне не больно... Значит — все...
— Так почему ж ты не прыгнул? — потерянно спросил Исаев. Он чуть не плакал. На него было жалко и страшно смотреть.
Логашов ничего не ответил — как не слышал. Кто-то длинно прерывисто вздохнул в тишине. «Все...» плыло беззвучно в горячем воздухе. «Все...»
— Витя.. — севшим голосом попросил Исаев. — Малыш, ты... Ты прости меня, а? Виталик?
Логашов чуть приподнял подрагивающие веки.
— Это важно... Сукина сына, а?
Логашов повел очень чистыми, детскими глазами и, напрягшись, громко сказал разламывающимся голосом:
— Я им брюхо ни разу не подставил! А одного свалил... Он — меня, но я... Я — его... Правду говорю... Срубил в лоб — и ушел... — И он как-то сразу осел.