Над пропастью во лжи
Шрифт:
Тахта чуть приподнялась, освобожденная от Лелиной тяжести. Послышались легкие шаги - только полные люди умеют ступать так скользяще-невесомо, скрипнула дверь - Леля вышла в коридор. Внимание - лишь бы не дрогнуло веко, не обмякли мышцы лица: Леля подглядывает в дверную щель, ей достаточно ничтожной приметы, чтобы со смехом ворваться в комнату и разоблачить мое притворство. Но я собран, как пограничник в секрете, и легкие шаги удаляются по коридору, затем негромко хлопает входная дверь. Леля отправилась в свой крестный путь.
Расслабляю, но не размыкаю веки, блаженно вытягиваюсь в опустевшей, теплой, уютной постели, теперь уже безраздельно принадлежащей мне, и вдруг чувствую по всему телу какой-то вполне материальный, упругий, радостный, долгий вздрог и странный, как рыдание, перехват гортани. Что это было? Что-то молодое, исполненное надежд и предчувствий, что-то не убитое жизнью, лишь загнанное далеко, но всегда готовое к пробуждению, всколыхнулось во мне, пронизало сладкой дрожью, сковало мгновенным спазмом и слезно-радостно отпустило.
Я
Я стал быстро одеваться. Натянув поверх майки-безрукавки вязаный жилет с замшевой грудью, я вновь испытал горделивое счастье. Этот жилет мне дала радиопередача, которую я создал в самом начале избирательной кампании. Передача противопоставляла девственную чистоту и опрятность наших выборов грязи и бесчинству избирательной свистопляски в Англии. Я использовал большой кусок из "Пиквикского клуба", там кандидаты враждующих партий поливают друг дружку помоями - и буквально, и фигурально, избирателей спаивают, запирают в сарае, чтобы те не убежали. Передача имела громадный успех, мне заплатили повышенный гонорар, и я раздобыл эту дивную жилетку.
До возвращения Лели мне нечего было делать, но привычка работать по утрам толкала мои мысли в деловое русло. В который раз задумался я над таинственными словами Лели, что за Сталина должно быть подано больше ста процентов голосов. Я смутно угадывал за этим открытие, провидение неких мистических начал, которые должны сменить достигшее края, израсходовавшее весь свой немалый запас бытовое преклонение. Уже делались попытки преодолеть земные узость и отягченность: по праздникам в черноте московского неба плавал в скрещении серебристых лучей портрет Сталина в форме генералиссимуса, одаряя память лермонтовскими строчками: "По небу полуночи ангел летел"... Но это, конечно, ребячество, лишь робкий намек на возможности, таящиеся за гранью обыденности. Наиболее духовные из искусств: музыка и литература - должны найти новые, мистические формы подхалимажа. Если мне удастся решить задачу, предложенную Лелей, наступит новая эра, и мне достанутся все преимущества первооткрытия. Предпосылки были ясны: раз за обычных кандидатов голосуют сто или почти сто процентов избирателей, то, естественно, за Сталина должны голосовать больше ста. Быть может, следует проанализировать самое понятие "сто процентов" в плане бессилия цифр выразить чудовищный напор любви и благодарности?.. Не богато, и, похоже, кто-то уже шаманил в таком роде. В памяти мощно вырос Фомочка Рубцов, красавец и богатырь Фомочка, наш бывший сосед по квартире в Армянском переулке. Он заведовал подвальчиком "Медведь" на Арбате. Почти двухметрового роста, толстый, но статный, с жемчужными зубами, серыми пушистыми глазами и белесой тугостью коротких кудрей, фомочка-казался выходцем из былины. Особенно хорош он бывал, когда, напившись до потери сознания, лежал голый поверх белоснежной крахмальной постели, золотистый по телу, с курчавым рыжим пахом и меловым, скульптурно-ослепшим лицом, а вокруг, словно маленькие фавини, резвились четыре красавицы дочки. Царственная широта кутежей фомочки привела его к растрате, он был исключен из партии, выгнан с работы и только чудом избежал тюрьмы. Тут как раз подоспели первые выборы, и наша квартира дружно отправилась голосовать. В осуществление полноты гражданских прав каждого избирателя насильно загоняли в кабину, откуда он старался скорее выскочить, чтобы его не заподозрили в попытке зачеркнуть кого-нибудь в бюллетене. Лишь один Фома Рубцов пробыл в кабине вызывающе долго, а затем вышел, гордо помахивая бюллетенем, поперек которого что-то было написано. Конечно, все догадались, что он написал: "Хочу Сталина. Фома Рубцов". После этого Фомочка, худея от нетерпения и надежды, стал ждать, когда Сталин, тронутый до глубины души его преданностью, прикажет вернуть ему чины и должности. Он так и не дождался награды и погиб под Москвой в начале Отечественной войны.
А ведь таких Фомочек (отнюдь не Аквинских), наверное, сотни, тысячи: прогоревшие завмаги, проворовавшиеся директора, все справедливо или несправедливо разжалованные, униженные, брошенные на дно должны попробовать эту последнюю возможность. Но может быть, они только множат испорченные бюллетени? Неужели бюллетень, на котором стоит имя Сталина, посмеют считать испорченным? А что, если Леля именно это имела в виду?.. Следует узнать, как квалифицируются подобные бюллетени. Нет, ничего не надо узнавать, - когда дело касается Сталина, надо действовать без оглядки. Как ни странно, но тут начинается область почти безграничной свободы. Нет такой нелепости, дикости, несообразности, безвкусицы, фантасмагории, которая не сошла бы с рук, коль речь идет о Сталине. Тут рушатся все законы, и в первую очередь законы здравого смысла, все правила и порядки, все строжайшие установления. Пусть бюллетень, на котором что-то написано, считается негодным, с именем Сталина он становится наигоднейшим, наидействительнейшим, наилучшим из всех бюллетеней!..
И все же Леля имела в виду что-то иное, более тонкое, отвлеченное и таинственное, чем грубая очевидность бюллетеней с приписанным от руки именем Сталина. Как и всегда от подобных мыслей, я испытал легкое головокружение. Потянуло на воздух.
У меня был друг по соседству, настолько завистливый, что мне не нужны были никакие успехи и достижения, чтобы
причинять ему жгучую боль. Он завидовал самому факту моего существования, моему дыханию и физиологическим отправлениям, завидовал тому, что со мной может случиться нечто, чего не случится с ним: вдруг я напишу хороший рассказ, или разбогатею невесть с чего, или как-нибудь особенно ярко напьюсь, заболею, влюблюсь, или попытаюсь покончить с собой. В самые дурные, печальные минуты мне достаточно было увидеть его, чтобы проникнуться до кишок сознанием ценности своего существования. Видать, оно чего-то стоит, коль способно причинять такие муки ближнему.На улице меня встретили нежданно синева неба и сухой блеск схваченной морозом талости на тротуарах и мостовой. А ведь когда мы проснулись, за окнами текло, и пробивающийся в комнату свет был словно пеплом замешан. Но так бывает в марте, вдруг по весенней серой мокрети ударит мороз в синеве и солнечном золоте. И снова острой и радостной болью опахнуло душу, боже мой, как хорош этот страшный мир!..
Узенькая кривая улица Фурманова предлагала в оба конца свои скромные соблазны. Можно было пойти налево, где на углу Сивцева Вражка располагался пивной киоск, можно пойти направо, где живет Липочка, бывшая моя институтская однокурсница, превратившая свою крошечную, как скворечня, комнатку и свое крохотное, как у скворца, тело в ристалище бурных и низких страстей окололитературной братии. Каждый захожий человек, если он состоял хотя бы в самом отдаленном родстве с музой поэзии, мог получить у Липочки рюмку коньяку, поцелуй бескровных уст и неожиданно сильное, цепкое объятие худеньких рук.
А еще год назад я мог просто перейти улицу, войти в старый, гулкий, посверкивающий витражами подъезд, спуститься на три ступеньки и, толкнув всегда незапертую дверь, оказаться в неприбранной милой квартире двух сестер, захламленной, пыльной, нищенски-благородной. Там на стенах выгорали карандашные рисунки Серова и Сомова в соседстве с миниатюрой Изабе и порыжелыми фотографиями джентльменов в котелках, дам в шляпах величиной с цветочную клумбу.
Я познакомился с сестрами несколько лет назад. Однажды меня окликнули на улице:
– Послушайте, милейший!..
Я остановился, пораженный и странным обращением, и необъяснимой волнующей старинностью окликнувшего меня девичьего голоса. Ко мне медленно приближались две высокие, рассеянно и диковато улыбающиеся девушки в каких-то роскошных лохмотьях. В руках у них были веера и бинокли, в прическе - цветы и черепаховые гребни, поверх шелковых платьев накинуты не то шали, не то оконные гардины, на груди - старинные брошки и жемчужные подвески, на плечах - елочные блестки, но все это не выглядело смешным, напротив - горестно-привлекательным, как старинная мелодия, исполняемая безумным музыкантом на расстроенном клавесине. Покоренный волнующими звуками их чистой, несовременной русской речи, достоверной в каждом тончайшем обертоне, я был покорен и обликом их, лишенным жестокой и плоской обыденности. Одежда их отличалась той же достоверностью, что и голоса, достоверностью нищеты, полным отсутствием буржуазности, духовным аристократизмом, чуждым мимикрии. Они показались мне красивыми, одна - своим бледным удлиненным лицом и разноцветными печальными глазами, другая пятнистым ярким румянцем, нежной родинкой возле мягкого, старинно улыбающегося рта, и прошло какое-то время, прежде чем я обнаружил, что девушки совсем не красивы. А затем прошло еще время, и я вернулся к своему первому видению; их духовность, их благородство, их внутренняя красота стали для меня зримее оболочки, и такими вот, навсегда красивыми, остались они в моей душе.
Они оказались родственницами моей учительницы английского языка и по ее просьбе сообщили мне, что очередной урок не состоится. Они шли на концерт в консерваторию. Я слушал их голоса, не омраченные ни одной грязной интонацией повседневности, слушал дивный бунинский русский язык и безошибочно чувствовал: что-то новое, чистое, серьезное и важное входит в мою жизнь.
Я стал бывать у сестер в нежном, строгом, волшебном царстве нравственного закона, изгнанного из привычного мне обихода. Сложными родственными связями они были близки многим замечательным русским родам: и аристократическим, и купеческим, и разночинным. Среди их дядюшек и тетушек, бабушек и дедушек были камергеры и фрейлины, военные и промышленники, великие художники и гениальный шахматист, знаменитые музыканты и балерины, родовитые авантюристы и министры царского и Временного правительства, революционеры, митрополиты и политические изгнанники. Не было лишь биржевых маклеров, зубных врачей, присяжных поверенных, дезертиров и явных или тайных служителей "святого дела сыска". Причастность ко всему лучшему, что было в разных социальных слоях России, ее общественной, государственной и художественной жизни, придавала сестрам ту высшую подлинность, что не позволяла им быть смешными, как бы они ни чудачили, наделяла их несравненной скромностью, в которой смирение и гордость - одно.
Так жили они, чисто, бедно, легко, добро и радостно, вкушая одно лишь причастие агнца, сами не ведая тихого подвига своей жизни, пока злоба и предательство не отметили их черным крестом. Арестовали старшую сестру Таню. Она выразила сомнение в божественной сути Сталина, была схвачена прямо на улице и осуждена на десять лет строгорежимных лагерей: одно письмо в год, одна посылка в два года.
Моя дружба с оставшейся на свободе сестрой продолжалась, но сейчас я не пошел к ней, чтобы не утратить рабочую форму, которая понадобится мне сегодня вечером. До меня уже дошел слух, что Тане отказали в пересмотре дела...