Надежда
Шрифт:
Ефим Борисович сорвался с места, элегантно и ласково взял девушку за руки, несколько секунд подержал их в своих ладонях, потом поцеловал. Она еле заметно улыбнулась, и они пошли в сторону станции. Я завидовала им и радовалась за них. Я завидовала ей. Всем бы достойным людям такое счастье! А какое? Я же его совсем не знаю. Но мне кажется, я его чувствую.
На следующий день я снова ожидала преподавателя.
Идет! Мое лицо вдруг запылало огнем, сердце то трепетало, то бешено стучало, ноги задрожали. Куда иду? Зачем? Мое поведение — не что иное, как бесподобная восхитительная наивность? Любопытство разобрало? Ради развлечения, чтобы внести в жизнь некоторое разнообразие? Не
Я же не смогу сама заговорить! Что я скажу? Я невольна делать все, что заблагорассудится. Но всегда можно сказать, что были на то свои основания, причины. А вдруг он сочтет меня сущей дурой и, сраженный моей глупостью, прогонит? Вот, будет ему потеха! Заранее переживаю неутешительные моменты неоправданной надежды и грустные результаты своего некрасивого поведения? Я бы предпочла другой, более приятный вариант общения.
Возбуждение треплет. Я охвачена мучительной тревогой и не способна слова вымолвить. Разумнее вернуться? Нет. Набралась храбрости. Не стоит терять голову.
С чего это я такая неуверенная? По-видимому, от нетерпения. Почему сочла возможным отступить от общепринятых правил? Откуда необъяснимое чувство доверия к гостю?
Моя слабость — умные люди. Магнитом тянет к ним. Может, у всех так? А ему какой интерес со мной говорить? Петр Андреевич (из моего детдомовского детства) говорил, что «для развития необходимо взаимодействие интеллектов». А сам меня не отталкивал, не презирал, уважительно относился, хотя я была маленькой и глупой. А если Ефим Борисович пожалуется матери? Столкновение с ней грозит обычной бедой: наказания не избежать. Не стоит даже пытаться? Все равно не хочется сдаваться. «Эх, была, не была! Прорвемся», — как говорили матросы в одной революционной книжке.
Как только первый испуг прошел и я обрела дар речи, так сразу возникли новые вопросы: «Как следует поступить? Что же такое сверхумное придумать, чтобы он остановился? В книжках девушки платки роняли. А если паче чаяния (вдруг) он не поймет моих намерений? Да, без сомнения это примитивный, устаревший способ! Все это так, но может, тогда сочинить что-либо? По-немецки не успею. Вот незадача! Может, просто подойти и задать какой-нибудь вопрос? Неинтересно. Тем более что он такой особенный! Эх, не хватает фантазии! А что? Чем проще вопрос, тем лучше».
Пока я с лихорадочным нетерпением предавалась размышлениям и чувствам, педагог оказался совсем рядом. Мгновенно преодолела жестокое сомнение, настроилась и вынырнула из-за угла с независимым безразличным видом.
— Ефим Борисович, а Вы мечтали работать преподавателем в институте или все случайно вышло? — скороговоркой выпалила я.
— Все случайно, но ты хотела о другом спросить? — строго спросил гость.
— Почему вы так думаете?
— Но угадал же? — вопросом на вопрос ответил Ефим Борисович.
— Ну, допустим. А что, нельзя?
— Воспитанием характера тебе бы заняться. Неразумно от себя самой скрывать свои недостатки, пытаясь подыскивать объяснение своей... допустим нерешительности или напротив...
— Давно занимаюсь самовоспитанием.
— Ой! Не похоже.
— И Вы туда же... Нельзя судить, не зная человека. Говорите как большинство учителей. А... а... поняла: изучаете меня?
— Почему так думаешь?
— Сама так поступаю.
— Имеешь в виду тогда, на уроке?
— Да. Сначала завелась, а когда взяла себя в руки, начала наблюдать и подмечать за Вами, вызывать на спор. Иначе никогда не услышишь ничего интересного.
— Ну и удалось?
— Не-а... пока.
— А ты — заноза порядочная.
— Есть немного. Я уже три года одного проверяющего знаю. Он, когда
приезжает, у нас обычно живет. Хороший дядька. Только меня не удостаивает беседой. Осторожный очень. Пальцы у него тонкие, длинные, без мозолей. Я его даже «гнилым интеллигентом» обозвала, когда он руки мыл. Я ему сливала из кувшина. Все равно не получилось поговорить. Он только глаза в сторону отвел, как наш отец. Одна у них манера. Я поняла, что он никогда не заговорит со мной, и не боялась, что от родителей достанется за грубость.— Что, получаешь иногда сдачи?
— Неважно. Переживу.
— Проще же не грубить...
— Проще... только не с ней. Не надо про это, ладно?
— Ладно, но я не про родителей. Когда все хорошо, обычно не особенно ценишь тех, кто рядом с тобой, и кажется, что не нуждаешься в их наставлениях. Сейчас я спрашиваю про этого твоего знакомого, проверяющего. Чем он тебе не угодил? — улыбнулся Ефим Борисович.
— Такой человек не станет доставлять лишних хлопот ни себе, ни моим родителям. Ему легче смолчать, отвернуться от моего вопрошающего взгляда. А не пожалуется он не потому, что его удивила моя грубость, ему неловко про такое признаться кому-либо. Он же начальник. А еще он знает, что, если промолчит, я больше не стану к нему приставать. Он отстранился от меня. Знаете: мало приятного, когда взрослые тебя не понимают, но еще хуже, когда не хотят понять, — со вздохом объяснила я.
— Согласен с твоим последним высказыванием. А ты не только заноза, но еще и психолог.
— Куда мне до психолога! Просто я перед сном всегда свои дела и поведение обдумываю. Мне редко удается сразу что-либо умное сказать. Сначала говорю на эмоциях ерунду, потом осуждаю себя, а уж потом думаю, отчего так сказала и как надо было. Понимаю, что глупо так вести себя, да ума еще не хватает. Хотя во мне уже нет прежней наивности, и я с большим интересом изучаю жизнь и замечаю многое из того, на что раньше не обращала внимания, но все равно не в состоянии разрешить мучающие меня вопросы. Для меня по-прежнему недосягаемы взаимоотношения взрослых. К некоторым людям и событиям я инстинктивно питаю непреодолимое, может быть, неоправданно преувеличенное отвращение. Иногда меня совершенно неожиданно ослепляет неуправляемый гнев. Меня нетрудно разозлить. Пугает неизвестность, неопределенность моего положения. Иногда примешивается страх осознания безнадежности. Оттого нападает тоска. Малоприятное занятие — скулить. Тоска — хуже болезни. Так моя бабушка говорит. Я, конечно, воюю с собой....
— Самоедка? Не предполагал, что можешь добровольно являться с повинной, — шутливо-соболезнующим тоном произнес Ефим Борисович.
— Накипело. К другим я терпимее. Особенно к взрослым. Им некогда думать. Они мыслят стереотипами. У них забот много. А Вы в словах тоже осторожный.
— Все шишки набивают. Я тоже много раз шашкой махал как Чапаев.
— Шишки — главный стимул в обучении?
— С юмором у тебя в порядке. Это — хорошо.
— В жизни бывают события, про которые я не люблю и не хочу шутить. Для меня это уже не шутки. Я обижаюсь, хотя понимаю, что нельзя. Ведь человек не может знать, что делает мне больно, и начинает воспринимать мою обидчивость как отсутствие юмора. Я даже сама над собой не могу подтрунивать, если дело касается семьи, измены, нечестности, — вздохнула я.
И тут же одернула себя. Постоянный страх перед постыдной правдой моего детдомовского детства не позволил мне затронуть тему, которая отравляла мое существование. Я не хотела проявления участия или жалости по этому вопросу со стороны моего нового и очень милого знакомого. Тем более, что наша беседа протекала легко и стремительно. Голос педагога был глубокий, задушевный, чуть приправленный иронией. А сколько в нем было сердечного чувства!
— Часто учителям досаждаешь? — с улыбкой поинтересовался мой приятный собеседник.