Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он двигался по очистным сооружениям, вдоль круглых водоемов, бетонных отстойников, где успокаивались мутные воды. Из желобов сыпались химикаты. Поворотные лопасти мешали раствор. Шли процессы распада и синтеза. Выпадали осадки, оседал зловонный ил. Вода становилась чище. Переливалась из пруда в пруд, теряя яды. Умирали бактерии, исчезали тлетворные запахи. Черпаки очищали дно, выгребая органический слой. Самосвалы, полные черной гущи, тяжко катили в поля, вываливали груз. Темные груды дымились среди белых снегов. Бульдозеры, поблескивая ножами, ровняли ил, превращали в плодородный грунт. Весной пройдут трактора, черное поле зарябит изумрудными грядками.

Коробейников чувствовал себя огромной почкой, изъедаемой горечью, кислотными ядами. Он был частью грешного и порочного мира, был способен на зло. Средоточие постыдных желаний, унизительных страхов,

губительной лжи. Но страстным усилием одолевал в себе зло, гасил постыдный порок, вымывал смертельные яды.

Ему вдруг вспомнилась весна: мартовская береза, белые, текущие в небо ручьи, розовые тонкие ветки. В сплетенье ветвей ослепительная лазурь, бездонная синева, от которой в душе восторг, ликованье, стремленье ввысь, в бесконечность, к благой божественной силе, которая произвела тебя на свет, одарила восторженными очами, восхищенным верящим сердцем.

Он нес в себе эту лазурь, пронося сквозь затхлый туман. Прикасался ею к замутненным отравленным водам, и они светлели, становились прозрачней и чище.

Коробейников двигался по станции, в которой бурлили сточные воды, дымились отстойники, вскипали растворы, скрежетали механизмы. Станция была огромной лабораторией, где миазмы и шлаки города обезвреживались, разлагались на исходные части, пропускались сквозь фильтры. Очищенные, возвращались в круговорот природных веществ, сливались с мировой водой, уходили в плодоносную почву. Он не молился, не раскаивался, не просил у Бога прощения. Искупал свой грех самой черной, грязной работой, испытывая наслаждение в непосильном труде, находясь среди грязи мира, в то время как другие художники занимались изящной словесностью, создавали дивную музыку, рисовали изысканной кистью. Он же среди ржавых решеток, клочьев зловонной материи, липких тошнотворных потоков принимал на себя всю скверну мира. Очищал, расколдовывал, не пускал туда, где тонко золотились кресты, высились статуи, белели чистейшие снега, розовели утренние леса.

Вода, заключенная в бетонные водоемы, стиснутая стальными обручами, процеживалась сквозь механизмы, окроплялась живительными растворами, переливалась из одной огромной чаши в другую. Лишалась запаха, цвета. Зимнее солнце бросало на нее тихий отблеск. По водостоку она катилась к Москве-реке, сверкающим водопадом падала в полынью. На темной воде плавали утки, ныряли, вертели острыми хвостиками. И там, где плавали птицы, сверкнула рыбешка. Вода была живой, обитаемой. Была мировой водой.

Коробейников, утомленный, со слезящимися глазами, стоял на снегах у реки. Над станцией вился туман. В тумане легчайшей радугой, едва заметное на солнце, пролетело крылатое диво.

52

День ото дня бабушке становилось хуже. Она уже не вставала, не пересаживалась в любимое белое креслице, а обморочно лежала на высоких подушках под красными маками, которые грозно пламенели над ее маленькой, беззащитной головой. По большей части спала, шевеля во сне губами, но вдруг ее охватывала тревога, и по телу пробегала больная волна. Она сжималась и разжималась под покрывалом, как сильная пружина. Раскрытые глаза наполнялись мутным ужасом. Какое-то несусветное видение посещало ее, потрясало. На горле пульсировала синяя взбухшая жила. Пальцы цепко, мощно драли одеяло. Глухой, клокочущий звук, не принадлежавший ей, вырывался из груди, словно в нее вселилось какое-то ревущее существо. Эти краткие приступы изматывали ее. После них она опрокидывалась в забытье, крохотная, похудевшая, с коричневым лицом, сквозь которое, как сквозь отмель, начинало проступать невидимое прежде, корявое, твердое дно.

Мать ходила за бабушкой. Дни и ночи дежурила у постели, не имея возможности вздремнуть, изнемогая от ее приступов, слабея от бессонницы. Иногда ее подменяла тебя Вера, но и та не справлялась с постоянными ночными приступами бабушки, с приливами ее безумия, с больными волнами нечеловеческого страдания, перед которыми были бессильны лекарства, молитвы, всенощные бдения, неусыпные заботы, и которые уносили бабушку все дальше и дальше от родных, любящих ее людей.

Домашний разрыв, который пережил Коробейников, его уход из дома остались незаметны для матери. Он переселился на Тихвинский, чтобы подменить ее у постели бабушки. Дать ей лишний час сна. Разгрузить мать в ее последних, безнадежных и мучительных хлопотах.

В этот вечерний час комната, где они находились с матерью, казалась воспаленной, багряной, будто на каждом предмете лежал след ожога. Все предметы, с детства знакомые, занимавшие незыблемое, навеки

им отведенное место, казались слегка распухшими, увеличенными в размере, чуть сдвинулись с места, не умещаясь в отведенном для них пространстве. От них исходил жар. Воздух в комнате под матерчатым оранжевым абажуром горел, его молекулы увеличились, давили одна на другую. Выступавшие из накаленного сумрака буфет с посудой, китайская ваза с журавлями, подзеркальник с безделушками, гнутая деревянная спинка кровати казались размытыми, как если бы испарялись от жара. Мать, изведенная, в неряшливом халате, с растрепанными волосами, давала ему указания, прежде чем улечься не раздеваясь, забыться тревожным и чутким сном.

– Знаешь, бывает такой момент, когда она поминутно пытается встать и просит пить. Все в ней горит. Я даю ей столовую ложку прохладного компота. Ничего другого она не принимает уже неделю. В голове у нее взрываются сосуды, желудок не пропускает пищу, но сердце здоровое, сильное, продолжает жить…

Мать рассеянно оглядывала комнату, где повсеместно виднелись какие-то флаконы с лекарствами, тазики с водой, скомканные полотенца, клеенки. Все носило следы отчаянной борьбы, непрерывных медицинских усилий, которые предпринимала мать, выполняя наставления врачей и свои собственные, домашние, из поколения в поколения передаваемые рецепты и средства. Она билась, не ослабевая усилий, погибала в этих усилиях, хотя уже не верила в их действенность. Этими безнадежными хлопотами, самоистязанием заслонялась от неминуемой близкой развязки.

– Ее постоянно мучит какое-то видение, какой-то ужасный образ… Я знаю, в ее жизни было нечто такое, что она называет ужасным грехом. Она никогда мне об этом не рассказывала, только намекала… Быть может, какая-нибудь греховная любовная связь… Или родовой проступок… Теперь он ее преследует в виде кошмара…

Мать растерянно перебирала в руках скомканное полотенце, и у Коробейникова было такое чувство, что она жалась к нему, искала у него защиты. Не просто помощи и подмены в надрывных ухаживаниях за больной, но защиты перед чем-то непомерным, что ожидало ее. Неизбежно приближалось, отнимало самого дорогого человека, с которым прожила неразлучно всю мучительную жизнь, находя в ней опору и спасение. Теперь же, когда этот дорогой человек был готов ее оставить, она оказывалась одна перед черным безымянным жерлом, от которого прежде заслоняла ее бабушка. Черное жерло приближалось, проступало сквозь пестренькие обои комнаты, хрупкое дерево буфета, выискивало мать, и она жалась к сыну, безмолвно умоляла о защите.

– Какую мы вместе прожили жизнь! Мы втроем! И теперь пора разлучаться. Я спрашиваю ее: "Мама, ты слышишь меня? Узнаешь?" Не узнает. Даже не можем проститься. Как она любила тебя! В ее глазах у тебя не было недостатков. Ее любовь к тебе была религиозна. "Мой Мишенька, мой золотой мальчик!.."

Мать говорила о бабушке в прошедшем времени, словно ее уже не было с ними. Коробейников чувствовал, что разрывается, расщепляется жизнь, в которой он чувствовал себя безопасно, окруженный устойчивым, ежесекундным обожанием бабушки. Завершается их тройственный драгоценный союз, в котором он пребывал с младенчества, как в свете и воздухе, не помышляя, что возможен конец. Они разлучаются теперь, и не по воле людей, с которыми можно бороться, не по прихоти обстоятельств, на которые можно влиять, а по неотвратимой безымянной необходимости, с которой нет общего языка, нет общих связей и которой нужно покорно, безропотно уступить.

– Ты пойди, ее сторожи. А я немного прилягу. Компот в пиалке на тумбочке. Столовая ложка там же… Мой милый, милый сын, вот и покидает нас бабушка… Бабушка-забавушка…

На ее бледном измученном лице появилось дрожащее слезное выражение. Но она совладала со слезами. Приберегла их на потом, когда потребуется море слез. Подошла к кровати, улеглась, прикрывшись пледом. Испытывая невыносимую боль, боясь задержать взгляд на ее беззащитном, любимом лице, шагнул в соседнюю комнату, к бабушке.

Эта вторая комната была погружена в коричневый, дегтярный мрак, среди которого недвижно, как немеркнущий уголь, краснел ночник – настольная лампа, накрытая материнским черно-красным платком. Бабушка лежала на высоких подушках, на кушеточке, где в детстве спал Коробейников. Темное, провалившееся в белизну подушек лицо, впадины щек, выпуклые надбровные дуги, крупный, ставший крючковатым нос. Все в ее лице укрупнилось, стало грубым, напряженным, словно смертельная болезнь убрала из лица все лишнее, пригодное для жизни, и оставила лишь самое необходимое, пригодное для смерти.

Поделиться с друзьями: