Надпись
Шрифт:
Ливень кончился. Вышло солнце, раскаленное, жарко горящее. Вода мгновенно обратилась в пар. Все затуманилось, сквозь ветви вздымались пахучие жаркие испарения. Бабочка медленно выползала на поверхность листа, окруженная липким блеском, среди прелых ароматов.
Черный, среди звезд, вертикальный цилиндр. Уперся подножием в платформу. Вознесся над лесом тупой вершиной. Циферблат на руке офицера показывает четыре часа. На другой половине Земли солнечный людный Нью-Йорк, с кристаллами небоскребов, уходящими ввысь зеркалами, гигантскими, устремленными в небо утесами. Кишенье толпы, скольжение нарядных машин, многоцветье реклам и витрин. Сюда, из лазури, из черного русского леса, примчится ракета. Раздует в небе белый огненный шар. Саданет гигантской кувалдой, сметая город, плавя стекло и сталь, превращая в пепел бессчетные жизни.
Молюсь о Нью-Йорке, о ночной, перебежавшей дорогу лисице, о маме и бабушке, о жене и о детях, о безвестной африканской
У подножия столба слабо полыхнула зарница. Вырвались две узкие слепящие струи. Вершина цилиндра окуталась белым паром. Из пылающей плазмы, медленная, стеклянно сверкая, длинная, с отточенным носом, возникла ракета. Встала над лесом, распушив огромную белую юбку, озаряя снега и деревья. Кинулась ввысь, оглашая пространства ревом, сотрясая землю, изрыгая косматый огненный вихрь. Удалялась, превращалась в факел, в колючую звезду, в крохотную белую искру. В стратосфере вошла в прозрачное облако, как в батистовый невесомый платок, источая нежные спектры, и канула.
Затихающий гул, пустота, химический запах гари.
Ракета летела, сопровождаемая лучами антенн. Вдоль кромки ледовитых морей, за Урал, над великими сибирскими реками, на Камчатку, в район учебного полигона. Там, где она приземлилась, ударила в мерзлые камни, расцвел огромный нежный цветок. Изумрудно распушились деревья. По райским цветам и травам прелестными босыми стопами пошла обнаженная дева в венке незабудок и роз.
Иду к опустевшей платформе. Опаленное, пахнущее окалиной железо. Лужи талой воды. Тлеющие, в красных искрах, ветви обгорелой сосны.
Красное солнце колеблется над океаном, отражается в красно-зеленой воде. Бабочка на вечернем листе растворила усталые крылья с черно-зеленым узором, с нежной пыльцой металла, с драгоценной резьбой. На этих крыльях начертаны контуры исчезнувших континентов, образ молодой Земли, когда дышали вулканы, застывали самоцветы и руды, изливалась густая, сочная сердцевина планеты. На мерцающих черных крыльях – орнамент звездного неба, застывшее отражение светил, оттиск мгновения, когда Бог сотворил это диво, вдохнул в него жизнь. На черных крыльях, как на бархатной плащанице, тончайшим серебром вышит лик Бога.
Бабочка изогнула набухшее тельце, напрягла головку и грудь. Как в хвосте самолета, растворилось отверстие, и оттуда показались яички. Крохотные живые жемчужины приклеились к пластинке листа. Бабочка в сумраке ночи трепетала, поводила усиками, и в ее глазах, многократно повторенная, горела африканская голубая звезда.
33
Коробейников испытывал к Елене страсть. Не любовь, не нежность, не обожание, не поклонение, а жадное, непрерывное влечение, превратившее его жизнь в непрестанное о ней мечтание, неутолимое вожделение, посекундное помышление. В душной, ненасытной памяти не исчезал ее пленительный образ – откинутая на розовом покрывале голова с перепутанными волосами, поднятая белая рука с горячей подмышкой, куда тянулись его торопливые губы, сильная, согнутая в колене нога, по которой скользили его ладони, приближались к золотистым завиткам живота. Утром, просыпаясь, он тотчас думал о ней. Эта обжигающая мысль делала его бодрым, резким, устремленным в разгоравшийся день, где присутствовала она, – в чудесном холодном солнце, или в блестевшем от дождя карнизе, или в первой мокрой, снежной метели. Садился перед листом бумаги, размышляя о романе, собираясь вывести несколько беглых строчек. Но лист бумаги превращался в зеркало, где бесчисленно отражались их сплетенные тела, напоминавшие античный фриз. Перо рисовало ее профиль, голые плечи, круглую прекрасную грудь, и он понимал, что она испепелила и уничтожила замысел романа, была значительней, желанней всех его сюжетов и коллизий. Сама была романом, увлекательным, неповторимым, бесконечным. Двигаясь по городу, оказываясь в разных московских домах, проезжая по улицам и опускаясь в метро, он физически чувствовал ее присутствие сквозь камень зданий, из-под земли, из металлического тела автомобиля. Казалось, в нем открылся чуткий орган, теменное око, таинственная антенна, откликавшиеся на ее излучение. Угадывал ее, единственную, среди миллионов людей. Чувствовал ее перемещение по городу, испытывая внезапный жар в груди, в паху, в кончиках пальцев, которые на расстоянии улавливали ее тепло и прелесть.
Это было небывалое, не случавшееся с ним наваждение. В него вселилось неутомимое, дразнящее, неусыпное существо, питавшееся его страстью и вожделением. Заняло весь объем
его тела. Поместилось в него, как в живой футляр, повторяя формы, изгибы, пропорции. Было на дне глазных яблок, воспроизводя бесконечно все искусительные зрелища, где она была явлена в своей обнаженной и бесстыдной красоте. Жило в губах, испытывающих постоянную неутолимую сладость от ее поцелуев, требующих их повторения. В дрожащих, нервных ноздрях, запомнивших все ее запахи, ее горячие телесные ароматы, утонченные, исходящие от белья благовония. В паху, где мучительно и животно существовала потребность быть с ней, причинять ей боль, от которой закатывались ее глаза, наливались голубизной белки, и его пальцы больно и свирепо втискивались в ее плоть, оставляя на бедрах белые отпечатки, в которые, как в бесцветные лунки, мгновенно наливался розовый жар. Быть может, тот, кто в нем теперь обитал, был демон с распущенной черной гривой, хрустально-темным зраком, сидящий перед малиновым ночным чертополохом, как на картине, перед которой в детстве замирал, пугаясь своих туманных влечений. Этот демон завладел его разумом и талантом, насыщался его безвольным духом и телом. И мелькала устрашающая мысль: когда, насытившись, демон излетит из него, взмахивая бархатными заостренными крыльями, останется пустота и тоска, полая, бездушная оболочка.Демоническая природа страсти подтверждалась тем, что он начал испытывать враждебность ко всему, что хоть как-то мешало его одержимости, отвлекало от пленительного образа, упрекало и укоряло в грешном слепом влечении. Раздражался на детей, которых обожал и которые до недавнего времени были источником его ликующей целомудренной радости. Чурался и сторонился жены, которая чувствовала случившуюся с ним перемену, молча вопрошала, настойчиво и бессловесно преследовала своей отвергнутой женственностью. Почти перестал посещать маму и бабушку, которая на глазах слабела, впадала в беспамятство, небдолимо приближаясь к концу. Его перестало занимать общение с заморской тетушкой, завершавшей свое печальное пребывание в Москве, готовой отправиться обратно в Австралию, и теперь уже навсегда. Роман, о котором прежде он думал поминутно, просыпаясь и засыпая в сладком предвкушении творчества, теперь усох и зачах, будто корни его съел поселившийся в почве червь. Больше не питался его воображением, которое принадлежало теперь грозному и великолепному демону, управлявшему его влечениями.
С Еленой они искали встреч с помощью ухищрений, напоминавших детскую игру. Коробейников звонил ей и, если подходил Марк, клал трубку, и это было сигналом для Елены, что он находится один дома и можно ему позвонить. Через некоторое время раздавался звонок, Елена выходила на улицу и звонила из телефонной будки. То же было и с ее звонками ему. Если к телефону подходила жена и следовало молчание, он знал, что она звонит одна из дома, вызывает его. Под разными предлогами он выскакивал на улицу, торопился к телефону-автомату.
Он подхватывал ее где-нибудь на углу, и, оказавшись в машине, они целовались, доходили до безумия, рискуя привлечь внимание прохожих. Она была так же неосторожна и безудержна, как и он. Безрассудно теряла голову, своими смелыми ласками и жалящими поцелуями доводила его до жаркого обморока. Они уезжали в глухие, безлюдные улочки возле Сокольников, останавливались в стороне от фонаря, охваченные дождем, с запотевшими непрозрачными стеклами. Он распахивал ее плащ, нащупывал на ее горячей спине застежку лифчика, расстегивал, погружал лицо в душистые, принадлежащие ему груди, к которым она прижимала его голову, словно желала, чтобы он задохнулся. Или вдруг сильно, властно убирала его руки, падала лицом ему на колени, и он, стиснув веки, чувствовал, как приближается головокружительный сладостный взрыв. Однажды, после очередного сидения в кафе, когда оба опьянели от бессвязных и чудесных разговоров, от "шампань-коблеров", он проводил ее в знакомый, безлюдный, полный темного сверкающего дождя двор. Не пустил к подъезду. Прижал к холодной, сырой стене, рядом с гремящим водостоком и слепо, пьяно овладел ею, не обращая внимания на желтые окна, среди которых светилось и ее высокое, неспящее окно.
Наконец он совершил то, что собирался сделать и что положило конец их бездомным скитаниям, пугливым и опасным встречам среди огромного каменного города. Снял комнату, утлую, маленькую, почти не пригодную для жилья, находившуюся среди кривых закоулков, там, где спуск к бульвару в районе Самотеки был застроен деревянными особнячками, мещанскими домами, остатками купеческих и дворянских усадеб и чиновничьих жилищ. Обреченное на снос, изъеденное трухой, с козырьками над шаткими крылечками, с витыми решетками и чугунными поручнями, все это обветшалое скопище подлежало разрушению. Рядом уже грохотали сваебойные машины, текли ручьи сварки. Там возводилось нечто огромное, стальное, огненное, напоминавшее летающую тарелку. Именно здесь, в обреченных закоулках, среди заборов, булыжных мостовых и каменных тумб, Коробейников нашел комнатушку, чьи хозяева переехали в новый дом. Напоследок, за бесценок, выгадывая гроши, сдали случайному постояльцу свое ветхое жилье.