Наедине с осенью (сборник)
Шрифт:
С книгой Павленко быстро сживаешься. Она вызывает явственное «ощущение локтя». Сразу попадаешь в гущу бойцов, слышишь и видишь все, что слышит и видит автор, – и солдатские разговоры («Будь у тебя хоть восемь рук, а если слуха нет, никакой ты не сапер!»), и запах их шинелей, пахнущих хлебом и дымком от костра, и внимательные, зоркие глаза, и смущенные улыбки, и всю их тяжкую, самоотверженную и простую, как жизнь, боевую работу.
Из деталей, отдельных слов, отрывочных на первый взгляд характеристик возникает образ огромной человеческой силы и огромной простоты. Павленко показал нам подлинного, ничем не приукрашенного
Несколько слов о пейзаже. Он точен, дан остро, сжато. Он никогда не висит орнаментальным придатком. Вот, например, военный пейзаж: «Дома из керченского известняка, с земляными, поросшими густой травой крышами, были полуразрушены, будто их только что выкопали из земли, как древность. Несколько насмерть перепуганных жителей жалось у домов. На улицах валялись обломки танков, коровьи рога, рваная солдатская обувь. Солнце низко стояло над пожелтевшей степью. Безмолвные, похожие на летучих мышей, птицы бесшумно реяли стаями над единственным уцелевшим деревом в селе».
Или вот другой превосходный горный пейзаж любимого Павленко живого, а не «живописного» Кавказа: «Нечто напоминающее шторм только что пронеслось здесь. Цвет воздуха напоминал волну, устало качающую на себе белые разводья пены вместе с темными пятнами водорослей, бликами заката, голубизной сбитых с толку течений и желтыми кругами поднятого со дна песка… Пейзаж был неожиданным по редкой и мрачной силе. Быть может, за много тысячелетий впервые так сложились условия дня, что возникло вдруг это удивительное сочетание красок».
Язык книги прост, ясен и вместе с тем богат. В нем очень редки такие досадные срывы, как, например, рифма, ворвавшаяся в прозу: «Над…ржами струился звон медовыми волнами». Кое-где чувствуется некоторая приглушенность, голос автора не дает полного и ясного звучания. Но таких мест мало.
Книга Павленко – бесспорная творческая удача писателя.
Заметки писателя
Статья напечатана в «Литературной газете» 24 марта 1945 года.
В 1922 году я встретил в Одессе матроса Богуша. Он только что возвратился из Сиднея. Я знал, что матрос этот несколько лет проплавал по Тихому океану, и тотчас, конечно, пристал к нему с расспросами об островах Таити, Новой Зеландии и Новой Гвинее – земле Миклухо-Маклая. Но на все мои расспросы Богуш отвечал односложно, явно скучая:
– Да ничего там нету, товарищ, особенного. Жарко, как в бане, – и все!
– А на Таити?
– И на Таити жарко.
– А на Суматре?
– Да там же жарче всего!
Больше из Богуша нельзя было выудить ни слова. Только один раз, решив, очевидно, доставить мне удовольствие, он сказал:
– Кушали мы на океане неплохо. Врать не буду – хорошо кушали.
Сотрудники газеты, в редакции которой происходил этот содержательный разговор с Богушем, отнеслись к нему по-разному. Одни только пожимали плечами, другие снисходительно усмехались, но никто не разделял негодования, охватившего молодого секретаря редакции. Он стонал от возмущения и хватался за голову.
– Если бы я увидел хоть тысячную долю того, что видел этот человек! – кричал он. – Вот уж действительно дуракам счастье.
– Чего вы кричите! – сказал старый сердитый репортер. –
Никакого счастья ваш Богуш не испытал. Надо же понимать! То, что для вас счастье, для него одна морока. И наоборот.Случай с этим матросом вспомнился мне через много лет в Чуфут-Кале под Бахчисараем. Была чистая крымская весна. Древний город, высеченный в скалах, был полон неясных звуков – шороха ящериц, пчелиного гула, звона капель, падавших в заброшенный водоем, свиста стрижей, вылетавших, как маленькие снаряды, из каменных гнезд.
Зрелище мертвого города не располагало к болтовне. Огромность прожитого этими камнями времени вызывала у всех легкое оцепенение, наполненное мыслями о своем времени, своей жизни, необычайной силе земли, покрывшей эти руины пахучими цветами, обдувавшей их сотни и сотни лет веселым разгонистым ветром с теплых черноморских пространств.
Все молчали. Но один из нас – человек, настроенный дидактически и всегда обучавший всех, как надо жить, – сказал:
– Представляете, как на этом пороге в те времена сварливая хозяйка рубила курицам шеи?
По существу, он не сказал ничего особенного. Он сказал лишь то, что пришло ему в голову перед лицом этой суровой древности. Но почему-то все сжались, и даже ослепительный день потух, как бы не выдержав сомнительной человеческой серости.
Для одного небо – кусок солдатского сукна, а для другого – это мощное движение облачных масс, содержащих в себе все краски и все великолепие света. Для одного Финский залив – это грязная Маркизова лужа, а для другого – это страна бледной воды, туманного воздуха, дюн и песков, страна, прочно связанная с историей нашего народа, его устремлениями, его славой, с его поэзией, начиная от Баратынского и кончая поэтами-краснофлотцами из Кронштадта.
На первый взгляд может показаться, что этот разговор не имеет отношения к современной литературе, к войне, к нашей жизни. Отношение он имеет, и самое близкое.
Четвертый год длится война. На памяти людей не было войн таких упорных и жестоких. Мы – не дети. Мы знаем, что война – это не статистический учет подвигов и не батальный лубок. Мы испытали великие страдания, гибель близких людей, боль за свою страну, радость победы.
Война вошла в сознание человечества как исполинская схватка благородства с низостью, тупости со светлым и всепобеждающим разумом. Из далей прошлого по-новому прозвучали голоса великих предков и установили непрерывную связь поколений, борющихся за всенародное счастье. Так восприняли войну ее современники. Но не все. Человек со скучными глазами, лишенный полета мысли и воображения, живуч и упрям. Так же живуч верхогляд. Они начали, в числе прочих, писать овойне, – скучно, казенно, не видя ни людей, ни их горя, работая безопасными штампами, сбрасывая со счетов великий подвиг первого года войны, исполинское напряжение народных масс.
Они пытались представить в своих писаниях войну как апофеоз маленьких мыслей, как сюсюканье над героями. Мужество они заменяли бодрячеством, законную гордость – хвастовством, глубоко чуждым самому духу нашего народа – откровенного, не склонного к хвастовству, как не склонен к нему человек, знающий свою силу и потому пленительно скромный.
А если уж приходилось такому литератору воспевать скромность, то он делал это так нескромно, что у подлинных скромных героев – его прототипов – вся кровь бросалась в голову от стыда.