Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наивность разрушения
Шрифт:

– Мне известно ваше мнение. Я заходил вчера, помните?.. и, между прочим, вы позволили мне в вашем драгоценном присутствии вести себя довольно-таки развязно по отношению к ней. Я обнимал ее голые ноги. И вы не возмутились.

– Я возмутился.

– Но никак этого не показали.

– Я был голый. Лежал под простыней...

– Допустим, вы показали себя человеком застенчивым. Ну что ж... Да ведь теперь все это не имеет ровным счетом никакого значения.
– Он посмотрел на меня в упор и многозначительно.

– Я так не думаю.

– Все имеет значение?
– усмехнулся он презрительно.

– Все, что имеет отношение к Наташе.

– Любовь, драма любви, любовный треугольник, страсть, помешательство, грехопадение... Открою карты: в одном из этих бокалов - в каком точно, не знаю, я их смешал, -

весьма сильно действующее средство, которое навеки излечит меня от всех вредных привычек и наклонностей, столь вам, положительному человеку, ненавистных. Яд. Я умру. Не смотрите на меня так.

Я тоже улыбнулся:

– Но я впервые в подобной ситуации, вы должны понять, мне еще приходилось беседовать с самоубийцей, слышать от человека, что он сейчас выпьет яд. Научите, как мне вести себя.

– Вы смотрите на меня с иронией, - сказал Иннокентий Владимирович с печальной и слегка отвлеченной враждебностью, - мол, ох уж этот дядя Кеша, теперь он еще в мелодраматический тон ударился! Но меня не волнует, какое впечатление я на вас произвожу. Хочу только предупредить ваше недоумение в тот момент, когда со мной все будет кончено... вы же непременно испугаетесь: как это так, я здесь, а он отравился, этот негодяй, подумают, что я, в высшей степени славный малый, никому и никогда не принявший вреда, отравил, - вот будет ваша мысль.

И красивое лицо хозяина, прочитавшего все мои мысли, даже будущие, приняло удовлетворенное выражение. Он был недосягаем и неуязвим.

– Ваши тревоги напрасны, - говорил он монотонно, скучая, что приходится разъяснять мне более чем простые вещи.
– Я оставил записку, там, в своей комнате, на ночном столике, рядом с кроватью, на который, помнится, мне случалось бросать беглый взгляд, пока Наташа прятала личико у меня на груди. Черкнул пару ясных и убедительных слов: ухожу добровольно и прошу никого не винить... ну, в общем, это понятно. Но если вы склонны проявить особую бдительность, можете, например, ни к чему тут не прикасаться, не оставлять следов, не курить, а если покурите, окурки унести с собой...

Создав эту юмореску, он немного развеселился: ад, куда его непременно уволокут, потешался над нравственным очковтирательством остающегося человечишки, который липко, весь в испарине, мелкотравчато, почти подло силился что-то высидеть в наспех скроенном уголке земного рая, разумеется эфемерном. Я оставался, а Иннокентий Владимирович уходил. Он строил свой уход таким образом, чтобы последнее слово принадлежало ему. Признаюсь, я не отказался бы молча выждать, отсидеться, стерпеть всю его победоносность, пока он уйдет, при условии, что мы и в самом деле никогда больше не встретимся. Но за его набирающей силу бравадой мне вдруг почудились дикий страх, немыслимое одиночество.

Почему меня, когда он умолкал и для заполнения паузы шевелился на стуле, гнул шею или подносил изящную руку к лицу, начинало жечь чувство жалости, которая, поди знай, не довела бы меня и до порыва раскрыть ему братские объятия? Словно прервалась цепь моего сознания, и в провал упала тягостная мысль, что его разговоры о самоубийстве заслуживают, возможно, серьезного отношения. Это было как глоток уксуса, и я не мог оставаться в компании, где предполагалось и дальше накачивать меня подобным зельем. Я свирепо огляделся. Правда, это состояние быстро прошло, и я снова не верил в его россказни так, словно верить в них было совершенно невозможно. Я замечу тут мимоходом, фактически в скобках, что не только не собирался отнимать у него право поступать по собственному усмотрению, но даже принял к сведению вопрос о самоубийстве, как только он об этом заговорил, и как-то не сомневался, что ему этот вопрос пристало решать и необходимо в самом скором времени решить. Но на возможность какого-либо моего соучастия и содействия не что иное как ироническое выражение проступило на моем лице.

Мы с ним сидели в одной комнате, дышали одним воздухом и были словно уже вне мира, а Наташа - я готов допустить это - незримо присутствовала среди нас. И нет смысла докапываться, сколь велика мера ее ответственности за принятое "папой" решение. Тут важно говорить о красках атмосферы, ощущениях, встающих как мираж образах, а жизнь, если брать ее в рассуждении непременности ее глобального подъема перед мысленным взором стоящего на краю гибели Иннокентия

Владимировича, была все-таки утлым эпизодом, далеким тщедушным облаком на бледном, голубеньком небосводе. Мы сидели вдвоем, но выше, над нашими головами, за другим, незримым, столом нас было трое, и я внимал тихому и странному влиянию слова на поведение этих призраков. В каждом из них было одновременно что-то жалкое и величественное, и в каждое мгновение они менялись, блекли или становились ярче, угасали или вспыхивали ослепительно, и когда один брал все, что можно было в таком положении взять, другой покорно отдавал и съеживался или даже должен был погибнуть. Наблюдая за этой исполненной силы и прекрасного, едва ли не героического трепета души, переливчатой, наступательной игрой, в которой ведь кто-нибудь да оказывался победителем, я думал о том, что наконец-то мы с папой поднялись до уровня Наташиной страсти, пусть безумной, пусть оголтелой, пусть иссушающей, но которой нам грех пренебрегать, если мы хотим жить, а не прикидываться живущими.

***

Я сказал:

– Когда человек серьезно решает умереть, он делает это без свидетелей, вы же затеяли игру со смертью и со мной.

И с Наташей, хотел добавить я, но не решился.

– Я действовал, не зная ваших планов, - возразил Иннокентий Владимирович, - и в каком-то смысле вы мне помешали, но я успел вас и полюбить за эти несколько минут нашего общения. У меня было немало идей, как обставить свой конец, а приглянулась эта, - он жестом вошедшего в раж дирижера простер руки над сонным и таящим неизведанность богатством мадеры, - не печальная и не такая уж легкомысленная, как вам сдается. Вы, с одной стороны, вообще не верите, что я задумал поднять на себя руки, а с другой, поддерживая игру, стараетесь уличить меня в трусости. С третьей, хотите, чтобы я поскорее отправился к праотцам. С четвертой, боитесь этого, потому как все слишком уж необычно и жестко для такого уравновешенного человека, как вы. А мне страшно и весело. Не скажу, что на подобное легко отважиться. Поэтому мелькает мыслишка: а вдруг я напьюсь, свалюсь, усну, а до решающего бокальчика очередь так и не дойдет?! Есть такая мыслишка. А между тем умереть я могу и вот после этого глотка.

Он с иронической торжественностью сжал пальцами бокал, зная, что я буду смотреть, не дрожит ли его рука, и сам смотрел на меня в упор, пока пил. Отставил бокал и ласковыми подушечками пальцев вытер губы. Цирк, подумал я. Я полагал, что, пронизывая насквозь взглядом этого фигляра, высматриваю что-то основательное и незыблемое в своей жизни, однако он не оставлял мне времени осмыслить увиденное.

– Все нормально?
– спросил я с улыбкой.

– Да, и на этот раз мимо, - ответил он спокойно.

– В таком случае вернемся к разговору о Наташе.

– Да к чему угодно, - подхватил Иннокентий Владимирович живо. Наташа, Наташа... как же не поговорить о ней! О ком же еще говорить! Любимая, обожаемая, цветущая... плечики ее, пальчики ее... Я ведь из-за нее это, - снова дирижерский изыск над бокалами.

– Пьете?

– Беру на душу грех самоубийства.

– А говорили о записке...

– И не соврал, - перебил он.
– Ясное дело, я и малейшей тени не брошу на ее честное и доброе имя. В нашем крошечном и замкнутом мирке должны быть свои мученики и святые. Наташа - святая, и мы с вами ей поклоняемся.

– А вы, конечно, мученик?

Иннокентий Владимирович с печальным шумом втянул воздух и сказал:

– Вы лицо доверенное, свой человек, с вами можно говорить как на духу. Это исповедь. Если я говорю, что из-за нее, это не значит, что она меня обидела. Причина в том, что я слишком, слишком ее люблю. Эта любовь в какой-то степени действительно делает меня мучеником. Люблю ее до ослепления, так что и не помню, любил ли я ее когда-нибудь просто как дочь. Но всему положен предел. Наташа отдаляется от меня. Уходит, например, к вам. Вообще уходит. Не сегодня, так завтра уйдет, не к вам, так к другому. И если я выгляжу отвратительно запутавшимся человеком, то она вовсе не запуталась. Характер у нее цельный, стальной и круглый, ей нипочем всякие там клубки противоречий, муки сомнений, угрызения... Вам, может быть, показалось, что и я не из тех, кто обременяет себя тяжбой с совестью. Но я глубже и содержательней, чем вы предполагаете, а значит и отношение к тому, что я сейчас делаю, у меня отнюдь не однозначное.

Поделиться с друзьями: