Наивность разрушения
Шрифт:
К тому же меня в конце концов захватила стихия пира и игры, особенно когда количество осушенных рюмочек перешло в многообещающее качество опьянения. Но чем больше я поддавался настроению безудержного веселья, сознавая, что еще немного - и я стану человеком непринужденным, валяющимся, как ванька-встанька, тем властнее охватывало меня желание открыть, что все происходящее со мной нынче выросло из фикции и я играю, в сущности, чужую роль.
Перстов, трагический, печалующийся о бедах России и пекущийся о ее спасении, он ли это гогочет, как расходившийся индюк, и поблескивает масляными глазками? Он самый, но он, как говорится, в своем праве, ибо у него деньги, он оплачивает наш спектакль. Возможно, у наших партнерш не было ничего более значительного убежденности, что мужчины обязаны их ублажать, обеспечивать всем необходимым, развлекать, и так это или нет, я не знаю, но в бедности, в богатстве ли, они чувствовали себя уверенно, я бы даже сказал, что чересчур, подозрительно уверенно. В какую-то минуту я помрачнел над игрой воображения, подсунувшего мне версию, что в машине, пока они ехали сюда, Перстов рассказал нашим гостьям всю правду обо мне и
– Скажи честно, - начал Перстов, комически морща лицо в строго осуждающую гримасу, - вот ты, выпавший из действительности, стоящий вне действительности, допускаешь ли ты хотя бы в мыслях, чтобы тебя воспринимали как святого? Или даже хочешь этого?
Я разразился предупредительным смехом, чтобы поскорее сбить его с взятой темы, а он выждал, не предприниму ли я более действенных мер, однако я лишь скрестил руки на груди, стоя перед ним бывалым бойцом диалектики, и постарался придать лицу наглое выражение.
– Нужно ли, скажи честно, думая о тебе, представлять келью, скит, одинокие борения с дьяволом и жаркие молитвы?
Мой друг, конечно, никоим образом не собирался разыгрывать роль дьявола, но мной вдруг овладела именно жажда неутомимых и страстных борений; к тому же хотелось отличиться перед Наташей.
– Зачем же, - выкрикнул я, - мне применять к себе какое-то относительное понятие... зачем вообще соотноситься с понятиями действительности, из которой я сознательно выпал, если с меня довольно быть просто живым человеком?
– А, в этом, по-твоему, нет ничего относительного?
– В этом много относительного, - возразил я громко и весело, - ибо все относительно в нашем мире. Но это ближе к абсолютному, то есть к идеалу, к которому все относительное стремится. Святость - высокое понятие, но жизнь выше ее хотя бы по праву первичности, а умение жить, не чувствуя, какие усилия для этого прилагаешь, это первая идеальная высота на пути к жизни как идеалу. И я не думаю, чтобы святость много стоила в сравнении с этой высотой. Представь себе ребенка, который родился, прожил год, тихо заболел и умер. Что ты можешь сказать о нем? Был он злым или добрым? умным или глупым? А между тем он совершил полный круг своей жизни, и единственное, что ты с твердостью выявляешь в нем, это всеорганизованное стремление его существа жить, идеальное, согласись, стремление. И я ищу именно эту ясность ребенка, предельную конкретность и слаженность его устройства, а не замутненность так называемого взрослого сознания, превращенного в сознание идеолога, политика или мещанина.
– Не пойму, когда вы шутите, а когда говорите серьезно, - сказала Лиза, обращаясь к нам обоим, и мне показалось, что я впервые слышу ее голос.
Вздох самого притворства, притворства с большой буквы, вырвался из ее груди.
– На этот раз он не иначе как шутит, - с улыбкой пояснил ей Перстов. Он уверяет нас, что ищет девственности сознания, а нам он известен как неисправимый книжный червь. Его деяния не имеют ничего общего с поступками ребенка, хотя он пытается внушить нам обратное.
– Я бы не знал, что ответить на твое ехидное и, в сущности, естественное замечание, если бы не понимал, что жизнь поворачивается к нам не только своей абсолютной стороной, как это бывает в детстве или переж ликом смерти, но и относительной, играющей с нами, лукаво переводящей нас из возраста в возраст по пути, где всюду расставлены ловушки и каверзы, соблазны и миражи. Я бы совсем смутился и согнулся под тяжестью твоего замечания, Артем, если бы не понимал, что именно через книжность, умом испробовав все возможности этого мира, я вернулся к ясности и цельности детского сознания, которое, кстати сказать, отнюдь не предполагает сидение в детской на полу с игрушками.
Гладко, на редкость гладко лились из меня слова. Но понимал я и уязвимость своей позиции: достаточно предъявить мне упреки в чувственности. Пожалуй, человек, прошедший школу унижений в тоталитарном обществе или изнеженный так называемой демократической жизнью, не может не быть чувственным по той причине, в первом случае, что под внешним давлением и должны переплавляться в чувственность его умственные и духовные способности, и просто от скуки, от избалованности во втором. Я всегда жил под внешним давлением, но с большим запасом демократической прочности внутри, а в сочетании это нередко давало ощущение, что я не живу вовсе. И спасали меня только вспышки чувственности, волшебное возвращение к первобытности, хотя и стилизованной. И благодаря ей я до сих пор не слишком стар душой.
Уехали гости только утром. Мы ели, пили и болтали о чем ни попадя. Не знаю, что думали о намерениях Перстова и как расценивали мои шансы девушки, сам же я видел в происходящем отдающий гнильцой плод случайности. Я был словно в беспамятстве, в тупом сне, а когда на короткое время приходил в себя и вспоминал, что интрига вечера построена на моей любовной нужде в Наташе, даже и вообразить не мог, что мне суждено достигнуть цели. Однако интрига, уже помимо моей воли, уже за пределами моих возможностей поддержать или предотвратить ее дальнейший ход, продолжается, вьется, свивается в петлю, и, странное дело, в моей голове все настойчивей возятся кое-какие
азартные, смелые, я бы сказал асоциальные мыслишки. Вот я то и дело оказываюсь рядом с Наташей, той самой, о ком у меня были самые горячие вожделения, пока я захаживал к ней в подвальчик скромным книгочеем. Теперь я сижу бок о бок с ней за столом, мы обмениваемся репликами, правда мало что значущими, я даже танцевал с ней, наконец, она находится в моем доме, и все это не оставляет меня равнодушным, но я определенно не сознаю важности и, может быть, единственности, неповторимости момента, а потому словно равнодушен, безучастен, глух, слеп и нем. Я по-прежнему ничего не знаю о ней, мне представляется, что я могу толкнуть ее локтем, наступить ей на ногу, отпустить по ее адресу плоскую шуточку, т. е. я как бы получил по отношению к ней некоторые, даже немалые права, а в то же время не приблизился к ней ни на йоту и ничто нас не сближает, не связывает, и нет ничего, что могло бы нас сблизить, и она даже толком не замечает меня, и все происходящее - только случайное стечение обстоятельств, которое завтра распадется и забудется. Амбиция, амбиция равнодушия сидит в ней, как черт, желание иметь не такого, как я, амбиция равнодушия ко мне, безразличия ко всему, что бы я не предпринял. Впору надуть губки, но я слишком стар, чтобы надувать губы на гонор какой-то пустоголовой девицы.Но среди ночи, когда уже только мы одни шумели и упивались собой на всем протяжении темной и унылой окраины, все изменилось словно в сказке. А может быть, то и была сказка, нашептанная мне, чтобы меня одурачить? Не исключено, что Наташа предполагала совсем иной исход, вовсе не то, что вышло из нашей затеи, но Перстов предпочел Лизу, а ее отстранил от себя и подтолкнул ко мне. Был ли Перстов неотразим? Возможно. Поэтому я и думаю, что Наташа предполагала другое; но ничего она не имела и против меня, во всяком случае обходилась со мной деликтно, а когда мы, изгнанные из большой комнаты, оказались в маленькой, укромной, взглянула на меня с интересом и приветливо, словно хотела поведать горестную или радостную - это для кого как - правду о том, как все просто устроить и наладить между нами, как вообще все подобное просто делается в нашем мире. Но взглянула она, конечно, так, как будто лишь теперь по-настоящему заметила меня и разглядела. И я доверился обману.
Она уже шла к кровати, таинственная и прекрасная в свете маленькой тусклой настольной лампы, но вдруг остановилась и с любопытством заглянула мне в глаза. У меня задрожали колени. Весь вечер совершалось что-то похожее на случайность, на абсурд, на распутство, и произвол Перстова, привлекшего Лизу и оттолкнувшего Наташу, если Наташа действительно хотела быть с ним, лишь усугублял бред жизни, который, как представлялось мне до сего дня, я давно перерос. Но теперь, когда до меня с предельной открытостью дошло, что сейчас я буду обладать этой неизвестной женщиной, которую надо было бы по-справедливости доверить и предоставить тому, кого она хотела, я вдруг понял, что так и должно было случиться, что такова воля провидения и что я до бреда и дрожи, до боли ее люблю. Буду обладать этим загадочным существом, которое кому-то открыто, как я внезапно сделался открыт разумению и желаниям своей любви. Но мне оно открыто, это существо, ведь я вижу, что ее жизнь все-таки остается большей, чем наше общение, не укладывающейся в тесноту нашей минутной совместности, не такой покладистой, как моя. И с этим ничего нельзя поделать, потому что она другая, чужая, неизвестная мне. Потому что она принадлежит другому поколению, о котором я почти ничего не знаю, по крайней мере ничего славного, удивляющего и окрыляющего, и у которого совсем не надеялся найти понимания, а тем более симпатии. Это все равно что обладать существом с другой планеты, раскрывающимся и зовущим к совместности, но не постижимым до конца, обладать, радоваться и все же ждать неожиданности, подвоха, вреда и обиды. Она разделась, легла, не укрываясь одеялом, и я в тусклом освещении видел наготу ее безупречных форм - зеркало, в которое некстати всовывался, с беспощадной ясностью отражаясь, лик моей старости. Она была, по моему рассуждению, совершенством. Можно по-разному толковать мои слова о безупречности ее форм, - пусть каждый толкует в соответствии со своим вкусом, но для меня она в тот миг, лежащая поверх одеяла в непринужденной позе, сильно-таки понаготевшая, но не бесстыжая, поскольку хотела просто удивить и порадовать меня достойным зрелищем, была средоточием всего того, что я восхищенно и недоуменно не понимал, недомысливал разумом и недоосвещал чувством, а именно: как, для чего, для какого испытания человеку природа создает столь гордые и необъяснимо прекрасные формы. Я хотел погасить свет, однако Наташа сказала: не надо, я хочу смотреть на тебя, ты будешь со мной, а я буду смотреть. И только?
– усмехнулся или даже горько пошутил я. Она пояснила: я хочу тебя видеть. А что во мне такого, возразил я с глупой беспечностью, что во мне есть, кроме далеко не первой молодости? Она сказала: мне нравятся мужчины твоего возраста. А юноши? спросил я. Они дураки, ответила она коротко и честно.
***
Проснулся на следующее утро я поздно. За белой мутью оконных стекол летел мелкий снег и исчезал на черной мокрой земле. Я был один в большом доме, и только неубранный стол, на котором доставало что собрать на завтрак, напоминал о вчерашнем. Я ложусь и просыпаюсь, когда мне заблагорассудится, а не по звонку будильника, моя жизнь не комкается утренним торопливым убеганием на службу, она не судорожна и не задыхается в душегубстве современных ритмов, а хаотична, но ее хаос выступает столь медленно и последовательно, что она выглядит вполне упорядоченной. И в конечном счете я тот счастливчик, что выхвачен из действительности и поставлен в особое положение. Я всегда проникаюсь этим ощущением обособленности, достигнутой неприкосновенности, завоеванной недосягаемости, когда просыпаюсь поздно. Оно умилительно, осторожно, недоверчиво, как истинная молитва, обращенная к истинному Богу; сегодня оно бодрит и обнадеживает, но в то же время бережно предупреждает об опасностях, которыми чревато повторение вчерашнего.