Нанон
Шрифт:
— Мало ли что может случиться, — сказал он. — Конечно, молодой Франквиль — честнейший малый и к тому же, как я убедился, весьма работящий, но не знаю, обладает ли он вашим разумом и упорством. Это поместье будет процветать только в ваших руках, и, заключая договор с вами одной, я предусмотрительно и заботливо действую в интересах Эмильена.
Когда я накормила господина Костежу лучшим ужином, какой только могла приготовить из наших запасов, и когда приор с Дюмоном ушли, меж нами завязался разговор, не на шутку озадачивший меня. Началось с того, что я безо всякой задней мысли спросила господина Костежу, не улучшился ли характер у нашей Луизы.
— Милый друг, — ответил он, — она так и останется сумасбродкой, и мне искренне жаль ее мужа, которому придется терпеть ее чудачества… Дай бог, чтобы он оказался умнее ее и обладал твердостью, которая редко свойственна женщинам. Вы, дорогая, исключение, счастливое исключение, потому что вы ни мужчина, ни женщина, а замечательное сочетание того и другого, вобравшее в себя лучшие качества обоих полов. Луиза де Франквиль — женщина, настоящая женщина, обладающая всеми прельстительными качествами и причудами, которые порождает в ней собственная слабость. Но в слабости кроется большое обаяние. Ведь не потому ли мы так часто всем сердцем прилепляемся к детям и покорствуем их тирании, что нам приятно ее терпеть. Скажу вам больше: при той жизни, которую я веду уже два года, жизни, преисполненной яростной борьбы, когда подчас приходится применять
— Расскажите мне об этом подробнее, господин Костежу, а после мы вернемся к разговору о Луизе. Прежде всего я хотела бы понять, почему вы считаете, что все погибло. Не вы ли совсем недавно были полны надежд, говорили и писали нам: «Еще несколько недель упорных усилий и суровых мер — и во Франции утвердится царство справедливости и братства». Неужели вы действительно считали, что найдете общий язык с колеблющимися, которых вы так запугали, и роялистами, которых столько мучили? Я убеждена, что люди никогда не прощают тем, кто держал их в страхе.
— Я это знаю, — живо отозвался он, — даже слишком хорошо теперь знаю. Умеренные нас ненавидят еще более яростно, чем роялисты, ибо последние отнюдь не трусы. Напротив, они выказывают такую доблесть, на которую мы считали их давно неспособными. Одеваясь нелепо и вызывающе, усвоив женственные ужимки, только чтобы отличаться от нас, они называют себя «раздушенными щеголями» и «золотой молодежью». Теперь они взяли моду разгуливать по Парижу, с притворной беспечностью размахивая толстенными палками, и каждый день затевают с патриотами кровавые баталии. Они жестоки, еще более жестоки, чем мы! Они убивают на улицах и дорогах, устраивают резню в тюрьмах, сеют анархию своими преступлениями, пороками, развратом, вооруженными грабежами. Они надеются, что, перерезав горло Республике, восстановят монархию, они готовы перерезать горло Франции, лишь бы завладеть ею, не задумываясь о цене.
— Увы, господин Костежу, — ответила я, — хотя я и знаю, что вы так не думали, но как вы действовали? Насилие стало оправданием насилия. Вам оно претило, но ваши друзья наслаждались им, и вам это известно не хуже, чем мне: теперь все знают, что они творили в Нанте, Лионе и других городах.
Да, вы облекли ужасной властью чудовищ, а прозрели слишком поздно и теперь расплачиваетесь за это. Народ ненавидит якобинцев, потому что они тиранствовали над всеми, и ему дела нет до теперешних роялистов, которые борются только с вами. А если они совершают те же преступления, что и ваша партия, если убивают невинных и обрекают кровавой резне заключенных в тюрьмах, то у нас их действия объясняют так: эти люди хотят сокрушить террор, который заразил их своим примером, а ради достижения этой цели хороши любые средства. Разве сами вы этого не проповедовали, разве не считали, что во имя чистоты Республики следует уничтожить три четверти Франции, с помощью либо эшафота, войны или депортаций, либо нищеты, от которой погибло еще больше народа. Не сердитесь на мои слова и, если я ошибаюсь, опровергните их; но я просто передаю вам то, что слышала от крестьян, которым не нашлась, что ответить.
Я видела, что ему больно слушать такие речи; сперва он молчал, потом вдруг заговорил так же гневно и запальчиво, как когда-то в Лиможе в разгар Террора.
— Да! — воскликнул господин Костежу. — Таков наш удел! На наши головы обрушиваются упреки, проклятия за все, что было совершено постыдного во имя Революции. Я знаю, знаю, нас назовут негодяями, тиранами, хищным зверьем, а мы хотели одного — спасти Францию. Вот оно, возмездие! Ради народа мы пожертвовали всем, ради него насиловали собственную природу, были безжалостны и беззастенчивы, ради народа, бесконечно почитаемого нами, задавили в себе человеческие порывы, пренебрегали репутацией и даже гражданской совестью — и теперь этот народ платит враждой за нашу преданность! Он, не раздумывая, выдаст нас жестоким врагам, а в будущем проклянет наши имена и возненавидит в нашем лице само священное имя Республика. Вот какая награда ожидает нас за то, что мы пытались создать общество, основанное на братском равенстве, и веру, осененную Разумом!
— Вы этому удивляетесь, господин Костежу, только потому, что сердце у вас человеколюбивое, а ум полон лишь мыслями о Республике. Но на двух-трех ваших единоверцев приходится три-четыре тысячи человек, если не больше, которые помышляли только о том, как бы дать ход своей застарелой зависти и всегдашней ненависти к аристократам… Ах, позвольте мне высказаться до конца: я вовсе не собираюсь нападать на тех, кого вы цените, хорошо знаете, в ком не сомневаетесь. Допустим, что на знаменах вашей партии не были написаны слова «ненависть» и «месть», вам виднее! Но я твердо знаю, что если бы вы вершили эту революцию, не науськивая людей друг на друга, ваше дело увенчалось бы победой. Поначалу революция встречала отклик в наших душах, мы ее приветствовали и помогали ей по мере сил. И вы, несомненно, укрепили бы ее, если бы не прибегли к преследованиям и ко всем тем мерам, которые смутили простого человека. Вы полагали, что все эти меры были необходимы. Но, увы, вы ошиблись, и сейчас, убедившись в своем заблуждении, пытаетесь себя утешить, говоря, что снисходительность и терпимость погубили бы дело. Но как вы можете это утверждать, если никогда не проявляли терпимости? Нет, это ваша ярость, ваш гнев все погубили, но вы не способны смириться, как смирялись мы, простые смертные, которые никого не ненавидели и не обижали.
Господин Костежу хотел мне возразить, но когда он сердился, губы у него дрожали, как часто бывает с людьми вспыльчивыми, но добросердечными. Я же решила высказать ему все, что накопилось у меня на душе, чтобы, в случае если мои мысли показались бы ему оскорбительными, он мог расторгнуть нашу сделку.
— Вы хотите возразить мне, — продолжала я, — что как раз возмущение народа и заразило вас, заставив прибегнуть к карательным мерам, дабы отомстить за долгие годы его страшной и мучительной нищеты. Я не раз слыхала, как наши крестьяне сожалели о том, что все вы, ученые, умные люди, идете на поводу у парижан и вообще жителей больших
городов, потому что и сами вы горожане. Вы думаете, что изучили крестьян, хотя знаете только мастеровых из предместий и с городских окраин, да и в этой среде, полукрестьянской-полуремесленной, отличаете лишь тех, кто умеет громко кричать и возмущаться. Большего вы не требуете; вы полагаете, что можете на них рассчитывать, когда, подстрекая один другого, они сбиваются на улице в стадо. Вы не видите их потом, обсуждающих дома то, что, сами того не ведая, они натворили. Вы разговариваете только со своими прихвостнями, которые жаждут что-нибудь получить от вас: выгодную должность, деньги или то, что эти честолюбцы предпочитают всему — возможность властвовать над другими. Все это я видела собственными глазами; видела в Шатору, как встречали представителей парижских властей, а Дюмон не раз слыхал, как потом честили этих выскочек. Да что там говорить, они как свита, как придворные окружают вас, республиканских вождей, чтобы выклянчить какую-нибудь подачку, и, будь на вашем месте владетельный князь или архиепископ, кричали бы так же громко и льстили бы так же беззастенчиво. И хотя вы куда умнее нас, все-таки вас обвели вокруг пальца эти интриганы из простонародья, с которыми вы не без отвращения обедали за одним столом, вынося их лишь потому, что они вам твердили: «Я ручаюсь за свою улицу, за свое предместье, за свой цех». Они надували вас, стараясь набить себе цену и сделаться необходимыми. Но их ручательства ничего не стоили, и вы убедились в этом, когда, выведенные из себя их мошенничеством и жестокостью, принуждены были покарать негодяев, ибо таково было требование справедливости, живущее и в вашем сердце и в сердце возмущенного народа. Вот в чем заключалась ваша беда и беда ваших друзей, господин Костежу; вы думали, что знаете народ, а знали лишь его подонков. Вы спознались с самыми дурными и гнусными выходцами из народа и полагали, что он весь состоит из таких же мстительных и жестокосердных людей. Словом, вы трудитесь ради ублажения худших и даже не подозреваете, как вас порицают лучшие. Вы обзываете этих лучших трусами и плохими патриотами только потому, что они не ходят в красных колпаках, не говорят вам «ты» и не подлащиваются к вам. Я же утверждаю, что как раз эти умеренные, которых вы так яростно презираете, куда более горячие патриоты, нежели ваши приверженцы, ибо они терпели вас, лишь бы не повредить защите нашего отечества. Вам следовало бы знать, следовало бы прислушиваться к тому, Что люди говорят шепотом, но именно это вам неизвестно, ибо вы оглушены велеречивыми заявлениями и патриотическими воплями. Вы поняли это, когда, к сожалению, было уже поздно. Нынче болтуны и злодеи из вражеской партии вытесняют вас, занимая ваши места, а народ молча и сумрачно следит за тем, как они расправляются с вами. Сегодня вам опять приходится подсчитывать своих сторонников, и вы с удивлением обнаруживаете, что большинство против вас! Вы утверждаете, что народ труслив и неблагодарен. Я вышла из этого несчастного народа, и я люблю вас и обязана вам жизнью Эмильена, то есть гораздо большим, чем собственной жизнью, — так вот, я говорю: ночь застала вас врасплох в дремучем лесу, вы заблудились и во тьме приняли тернистую тропинку за торную дорогу. Чтобы выбраться из чащи, вам надо было расправиться с волками, но, когда наступило утро, вы с изумлением увидели, что идете не вперед, а пятитесь назад, и что ваши спутники — дикие звери, меж тем как люди в большинстве своем пошли совсем в другую сторону. Теперь роялистам и карты в руки. Они хуже, чем вы, не отрицаю, но злодействами им не перещеголять вас. Они заведут своих льстецов, своих интриганов и наемных убийц, свой собственный мир негодяев, которые обведут их вокруг пальца, как когда-то обвели вас. Но и они окажутся банкротами в свой черед. Кто же останется в барыше? Да первый встречный — лишь бы при нем окончилась гражданская война и люди спокойно зажили у себя дома, не боясь, что на них донесут, что их посадят в тюрьму или гильотинируют на рассвете. Это произойдет не потому, что вокруг одни приспешники короля или жиронды, трусы или эгоисты, и даже не потому, что все хотят покоя. Ведь в армии хватало храбрых солдат, ибо цель была благородна, а долг ясен. Люди устали от вечных подозрений и взаимной ненависти, от зрелища гибели невинных и невозможности им помочь. Кроме того, людям надоело бездельничать. Для крестьянина эта праздность — настоящая мука, и никакая ваша помощь, никакие льготы или подачки не утешат его, как и не возместят ущерб от потерянного времени. Крестьянин по-настоящему мужествен, у него доброе, открытое сердце, к которому вы не нашли ключа. У него немало недостатков, но я скажу вам так, как сказал бы он сам: когда бы сложить в одну кучу все, что есть доброго и великодушного в сердце каждого крестьянина, выросла бы целая гора, перед которой вы содрогнулись бы от ужаса, ибо не желали ее видеть, а теперь уже не можете уничтожить.Я говорила с большим воодушевлением, то прохаживаясь по комнате и вороша угли в камине, то берясь за свою работу, то снова ее бросая. Против воли разволновавшись, я не поднимала глаз на господина Костежу, боясь, что сконфужусь и не доведу свои рассуждения до конца. Думаю, что я сумела бы еще кое-что ему высказать, но, видно, терпение его лопнуло. Он поднялся, взял меня за руку и, сжав до боли, воскликнул:
— Замолчи, крестьянка! Неужто ты не видишь, что твои слова ранят меня в самое сердце?
XXIII
— Я метила не в ваше сердце, — сказала я. — Для этого я слишком люблю и ценю вас. Но мне бы хотелось покончить с ложью, в сети которой вы ненароком угодили.
— Ты считаешь ложными такие понятия, как родина, свобода, справедливость?
— О нет, не их, а вашу знаменитую идею насчет того, что цель оправдывает средства.
Господин Костежу прошел в дальний угол залы, но сдаваться не собирался. Он сидел глубоко задумавшись, потом снова подошел ко мне:
— А что, ты действительно горячо любишь молодого Франквиля?
— Право, не знаю, что значит слово «горячо». Просто я люблю его больше самой себя, вот и все, что могу сказать.
— А не могла бы ты полюбить другого, меня, к примеру?
Я была так ошеломлена, что ничего не ответила.
— Не удивляйся, — продолжал он, — я хочу жениться, уехать из Франции, бросить политику. Луизе я ничего не должен — отдам ей замок ее предков, и она поделит с Эмильеном это скудное наследство. Они снова станут господами над крестьянами, — те ведь только и мечтают снова стать рабами… Но полно об этом! Меня воротит и от них, и от горожан, и от всего на свете. Я ненавижу аристократов, и тебе тоже следовало бы их ненавидеть, потому что Эмильен не сможет и не захочет жениться на тебе, если во Франции опять восстановится монархия. По рождению я не больше аристократ, чем ты, и своим состоянием обязан только отцовским трудам да своим собственным. Не бойся, Нанетта, я в тебя не влюблен! Если бы я уступил влечению сердца, я полюбил бы Луизу. Но я знаю, что она маленькая ветреница, а ты обладаешь и глубоким умом и замечательным характером. Ты достаточно хороша собой, чтобы пробудить в мужчине желание, и если ты не оттолкнешь меня, я с легкостью забуду все и вся, кроме тебя. Погоди, не торопись с ответом, подумай: утро вечера мудренее. Став моей женой, ты сможешь лучше помочь Эмильену, чем мечтая выйти замуж за него. Ты знаешь, я его очень люблю; вдвоем с тобою мы сумели бы обеспечить ему приличное существование, и я позволил бы тебе относиться к Эмильену как к брату, не стал бы ревновать — никто не смеет оскорблять ревностью воплощение душевной прямоты… Мужчина, женившийся на Луизе, должен забыть, что такое покой, а тот, кому ты скажешь «да», может рассчитывать на тебя, как на господа бога. А это, в свой черед, означает, что он оценит тебя по заслугам… Молчи! Подожди до завтра! Довольно споров и обвинений. За тобою решение и твоей судьбы и моей.