Нанон
Шрифт:
— Чего же ты хочешь?
— Мне бы хотелось выучить сегодня все буквы. Я уже отдохнула, вы вроде бы тоже не очень устали…
— Ну что ж, давай, — согласился он.
И продолжал урок.
Солнце опускалось, голова у меня уже не болела. В тот день я выучила всю азбуку и, возвращаясь домой, радовалась, слушая, как поют дрозды и как грохочет река. Розетта очень важно шла перед нами, а братец держал меня за руку. Солнце заходило справа от нас, каштаны и буки в лесу пылали, как в огне. Луга в закатном свете были совсем красные, а когда нашим взорам открылась река, она показалась нам золотой. Тогда я в первый раз обратила внимание на такие вещи, и я сказала братцу, что мне сегодня все кажется чудным.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Хочу сказать, что солнце словно веселый огонь, а вода
— Так бывает всякий раз, когда солнце садится в ясную погоду.
— А дедушка Жан говорит, что красное небо — примета войны.
— Увы, есть много других примет войны, глупышка Нанон!
Я не стала спрашивать, что это за приметы, — была погружена в свои мысли; мои ослепленные глаза видели в лучах заходящего солнца красные и синие буквы.
«Нет ли на небе приметы, — подумала я, — которая сказала бы мне, научусь ли я читать?»
Дрозд пел не умолкая: казалось, будто он перелетает с куста на куст вслед за нами. Мне пришло в голову, что это сам господь беседует со мной, ободряет меня. Я спросила моего дружка, понимает ли он, о чем поют птицы.
— Конечно, — отвечал он, — очень хорошо понимаю.
— Ну, а дрозд? Что говорит дрозд?
— Дрозд говорит, что у него есть крылья, что он счастлив и что господь добр и любит пташек!
Вот так мы болтали, спускаясь ущельем, в то время как вся Франция уже взялась за оружие и только того и ждала, чтобы ринуться в бой.
К ночи вернулись мои домашние. Я подала им зайца, и они похвалили мою стряпню. Разбойников наши приходские так и не увидели и стали поговаривать, что либо их вовсе нет, либо что те не осмеливаются прийти в наши края. На следующий день все еще держались настороженно, но потом взялись за работу. Женщины, прятавшие своих детей, вернулись вместе с ними; выкопали из земли белье и ту малость денег, которую зарыли; воцарилось прежнее спокойствие. Все были довольны тем, как братец, сумев вовремя поговорить с монахами, предотвратил ссору прихожан с ними: полагая, что монахи еще долго будут господами, крестьяне не хотели навлекать на себя их гнев. Но те гнева не выказывали. Тогда прихожане решили, что братец их урезонил. Припоминали, что он с самого начала утверждал, что никакие разбойники на них не нападут, и стали его уважать куда больше прежнего.
Всякий день я встречала его на дороге, и он учил меня читать тут же на пастбище, и выучил так быстро и хорошо, что народ только диву давался, а обо мне стали говорить в приходе как о каком-то маленьком чуде. Я была довольна собою, но не хвалилась перед другими. Кое-чему выучила я и Пьера, у которого желания учиться было хоть отбавляй, но голова варила с трудом. Учила я и моих однолеток, которые старались отблагодарить меня всякими подарками, и дедушка предсказывал мне, что я стану приходской учительницей, причем таким тоном, будто предсказывал, что я стану великой королевой.
Несмотря на то что и у нас был организован отряд национальной гвардии, крестьяне снова погрузились в привычную безучастность, в повседневные заботы. Зима прошла спокойно. Страшились холодов, напугавших нас минувшей зимой, и так как все очень осмелели, то в декабре стали рубить на дрова монастырский лес; кое у кого на это было разрешение, а кое у кого и не было. Лес не воровали, его свозили в монастырский сарай, приговаривая, что теперь у монахов не будет повода жаловаться, как в прошлом году, будто они сидят без дров. Бедняги монахи могли бы жестоко наказать нас, ибо значительная часть наших прихожан до сих пор была приписана к ним. Мы слышали, что закон этот был отменен еще в августе и что отмена касалась и церковных владений, но так как указ по-прежнему не обнародовали, а монахи делали вид, будто слыхом про него не слыхали, мы порешили, что то был ложный слух, такой же вздорный, как и слух про разбойников. Однажды в марте 1790 года к нам пришел братец и сказал:
— Друзья мои, вы — свободные люди! Наконец-то решились привести в исполнение и опубликовать прошлогодний указ, по которому во всей Франции отменяется рабство. Теперь вам обязаны платить за ваш труд, и вы сами будете назначать цену. Больше нет ни десятины, ни оброка, ни барщины; монастырь более не господин над вами, не заимодавец,
а скоро он перестанет быть и владельцем этих земель.Жак улыбался, не веря словам братца; Пьер качал головой,] ничего не понимая; но дедушка все отлично понял, и мне показалось, что он вот-вот потеряет сознание, словно ему нанесли, удар, для его возраста непосильный. Увидев, как он побледнел, братец, вообразивший, будто у дедушки стеснило дыхание от радости, принялся уверять его, что новость эта верная — нынче утром в монастырь приехали законники и объявили монахам, что их имущество переходит в собственность государства, — правда, не сию минуту, но по прошествии времени, нужного для того, чтобы государство в качестве возмещения назначило им ренту.
Дедушка не промолвил ни слова, но я-то хорошо знала его и сразу поняла, что он глубоко опечален и не желает ничего больше слышать о новых порядках.
Наконец он овладел собой и сказал:
— Это, дети, конец всему. Какая без господ жизнь! Не подумайте, что мне были милы монахи, они не выполняли своего долга по отношению к нам; но мы были вправе требовать у них помощи и в беде они были бы вынуждены прийти к нам на помощь — да вы сами могли в этом убедиться: когда заварилась вся эта каша с разбойниками, они не посмели отказать нам в оружии. А теперь кто будет заправлять в монастыре? Тот, кто его купит, нас не знает и ничего нам не должен. Ежели разбойники в самом деле к нам явятся, где сможем мы укрыться? Мы брошены на произвол судьбы и должны рассчитывать лишь на самих себя.
— Да ведь это самое для нас лучшее, — сказал Жак. — Ежели все это правда, нам надобно радоваться, потому что теперь мы обрели мужество, которое раньше нам не дозволялось, и пики, которых прежде негде было взять.
— И к тому же, — вновь заговорил братец, обращаясь к дедушке, — из ваших речей, дядюшка Жан, видно, что вы не очень хорошо знаете то, о чем говорите! Вы не можете заставить монахов защищать вас, нет у вас таких прав. Не сегодня, так завтра они все равно бросят вас на произвол судьбы, либо из страха, либо из слабости, и вы будете принуждены взбунтоваться и выступить против них. Новый закон спасает вас от этой беды.
Казалось, дедушка должен сдаться на столь убедительные доводы, но он был полон сострадания к монахам и печалился о ничтожестве, в которое они скоро впадут. Братец объяснил ему, что они на этом скорее выиграют, ибо существует проект, по которому имущество, изъятое у епископов и высшего духовенства, пойдет на возмещение потерь, понесенных монашескими орденами, и на увеличение содержания сельских священников.
— Я понимаю, — отвечал дедушка, — им дадут хорошие деньги, дадут больше, чем та малость, которую они выручали при своем плохом хозяйствовании и собирая оброк, который им так нерадиво платили; но разве стыд от того, что они уже больше не владельцы земли и имения, не хозяева здешних мест, ничего не стоит? Я так считаю: тот, кто владеет землею, куда выше того, у кого много денег.
Днем дедушка, которого монахи очень отличали с того времени, как он спас статую богоматери у чудесного источника — она приносила им много даров и денег, — решил пойти и спросить у самих монахов, правда ли это, или выдумка. Он спустился в монастырь и застал там большое смятение. Едва судейские приехали и вручили копию указа, как с господином приором случился удар. Ночью он преставился, и дедушка очень горевал о нем. Старых людей всегда глубоко трогают известия о кончине их сверстников. Дедушке стало как-то не по себе, он перестал есть и начал относиться с полным безразличием ко всему, о чем только шла речь кругом. А весь приход ликовал, особенно молодежь. Их сердца полнились не столько счастьем освобождения — еще никому не ведомо было, как повернутся дела, — сколько гордостью от сознания того, что они — свободные люди, — так по крайней мере говорил братец. Мой бедный дедушка слишком долго был рабом и уже не мог вообразить себе другой жизненный уклад, другое обхождение. Все это до того поразило и взволновало его, что он умер неделю спустя после господина приора. Все о нем очень горевали, как и подобает горевать о честном и терпеливом человеке, который много в жизни потрудился и никогда не жаловался на свою долю. Трое суток мои двоюродные братья от всей души оплакивали его, а потом, покорные господней воле, вновь взялись за работу.