Напоминание
Шрифт:
было во что после этой арбы переодеться. Ты бы посмотрела, какие умные, добрые глаза были у нашего ишака!
Удивляюсь, почему он — ругательное слово. Он понимал, что везет кого-то чужого, поэтому часто оборачивался, останавливался и смотрел. Возница в халате его безжалостно толкал и хлестал. С верблюдом обращаются куда лучше. Он — корабль пустыни, важная персона. А ишачок — это тьфу! Это раб. Но он никогда не позволяет себе плевать на людей, как эти лорды-верблюды.
После полной реабилитации ишачков Нина перешла к описанию Коржиных, но сперва к тому, что ей было известно о них от Сани. А известно ей было следующее:
Об Алексее Платоновиче.
«Отец — врач». И все. Никаких добавлений.
О Варваре Васильевне:
«Мама —
О сестре он вообще ни разу не упоминал до самого отъезда в Фергану. А когда вскользь упомянул, что там будет и сестра с семьей, Нина просто задохнулась:
«То есть как, у тебя есть сестра?»
«Есть».
«А почему как будто ее и не существует?.. Значит, тебе нет до нее никакого дела?»
«Хочу, чтобы не было», — ответил Саня сумрачно, но ни одного плохого слова о ней не сказал.
Нина была вне себя, даже вспоминая свое состояние после такого Саниного ответа:
— Ну каким надо быть… если сам говорит: «Хочу, чтобы не было никакого дела». До кого? До своей единственной сестры!
Это был удар. Оглушающий. И оглушенная Нина пережила его, терзаясь. Она переживала и терзалась вслух.
Даже дошла до мысли уйти от мужа. Она уже встала, чтобы уйти пока что из комнаты в ванную или кухню…
А Саня — он выслушал ее оскорбляющие терзания молча, как говорят, стиснув зубы, хотя, стиснул он их или нет, осталось неизвестным, опередил жену. Быстро вынув из ящика стола, у которого сидел, письмо единственной сестры, он сунул его Нине в руку и ушел, причем не в ванную и не в кухню. Он ушел из дому.
Этого Нина никак не ожидала. Она поглядела в окно, увидела, что Саня перешел на ту сторону Большого проспекта и вошел в угловой магазин, куда собирался за папиросами. Тогда жена почувствовала, что она все-таки еще жена, отошла от окна и села читать письмо, старое, трехлетней давности.
Одну страничку письма она перечла два раза. Там было написано:
«Муж недавно вернулся из Москвы. Он возил туда свою картину для украшения выставки хозяйства в Узбекский павильон. Выставка будет очень шикарная. Картину там приняли на ура! Поэтому денег заплатили столько, что Усто привез мне целый чемодан изумительных шоколадных конфет. Ты знаешь, Санечка, что я никогда досыта конфетами не наедалась. Я сразу столько съела, что немножко заболела. А какой громадный, роскошный бухарский ковер мы на эти деньги купили! Вообще, что хотели — покупали, кутили вовсю. И почему-то вдруг получилось так, что деньги истратились все, до копейки. Нам нечем жить. Себе лепешку и молока детям купить не на что. Вот какой был ужас! Но ничего, дорогая мамочка быстро прислала телеграфом. Я ее обожаю!
Я бы хотела никогда с ней не расставаться и всегда ее беречь».
Приведя эту цитату из Аниного письма, Нина вздохнула и замолчала.
Более опытная жена не могла не спросить:
— А когда Саня вернулся, что ты ему сказала?
Нина смутилась, помедлила и отважилась на откровенность:
— Я поняла, что я за человек. Я сказала: «Да… после этого можно меня разлюбить».
Саня выкладывал папиросы из карманов в чемодан.
Не подняв головы, спросил:
«Так сразу и можно?»
Я добавила:
«Имей в виду, если ты полюбишь другую — ты и не заметишь, как я исчезну с твоего горизонта».
«А если ты полюбишь другого, — сказал Саня, — ты и не заметишь, как он исчезнет с твоего горизонта».
— Но это свинство, — спохватилась Нина. — Я все про нас, когда надо так много рассказать про Алексея Платоновича и Варвару Васильевну. Слишком по-разному они живут. Он каждый день делает людям столько! — и радуется тому, что делает. А она старается радоваться, очень старается. Нет, не так… Она как будто разделилась на две половины. За Алексея Платоновича радуется без всякого старания. За Саню тоже, а теперь даже можно сказать за нас. Но наша работа от нее далека. О делах Алексея Платоновича она знает,
слышит о них, но никогда своими глазами не видела, потому что не может и не хочет видеть страданий и крови. (Потом расскажу, как я увидела!) А вторая половина ее жизни — это дочь и внуки. О дочери не буду говорить… Ну почему, откуда у таких родителей — такая дочь? Ее муж Усто куда человечнее. Увидит, какие битком набитые сумки тащит Варвара Васильевна, подбежит и выхватит. Но это бывает редко, он с утра уходит на этюды за город. Пока мы там жили — она тяжестей не носила, а теперь, конечно, опять носит.А здоровенная Аня только и делает, что кормит свою малышку Маринку. Стоит ей пискнуть — сразу кормить, не обращая внимания на слова мамы, что так нельзя, что это вредно. Я поняла: она так часто кормит потому, что ее телу это приятно, и потому, что она кормит тем, что дано природой, оно в ней, заботиться об этом не надо.
Вот когда грудное кормление прекращается — кормит куда хуже. Это видно по мальчикам. Младший, Валерик — лицом копия Ани, — тот еще покрепче. Старший, Алька — слабенький, белесенький, некрасивый, — мне больше нравится: облюбует птицу или цветок и так долго, поглощенно разглядывает добрыми глазами. Алексею Платоновичу тоже больше по душе Алька — это видно. По Варваре Васильевне — ничего не видно. Тому, кто из них хуже, она никогда этого не покажет, будет винить во всем только себя. У нее такое чувство справедливости, что это уже несправедливо. Но все же Альку решено взять в Минск, если дадут сухую квартиру. Аня его совсем не замечает, он тихий, заброшенный и, наверное, часто некормленный. Вот такой дочери и старается мама радоваться. Днем она похожа на загнанную. Саня говорит, что за это лето она очень исхудала. Но всю тяжелую работу она делает до прихода Алексея Платоновича из больницы и при нем лучше выглядит.
По вечерам, когда дети уложены спать и Аня ужинает — она почему-то всегда ужинает отдельно и делго, — мы собираемся на террасе или в саду и о чем-нибудь интересном говорим…
До сих пор хозяйка слушала, не перебивая и разделяя эмоции Саниной жены. Но когда дело дошло до интересных разговоров под далеким, теплым небом, под персиковыми деревьями, где присутствовал Коржин, где были они все, и Нина, все-таки новый для них человек, а ее там не было, — в этом месте что-то впилось в сердце, ну прямо гюрза впилась. Пришлось опустить глаза, чтобы гостья не заметила, что так подействовала на хозяйку.
А гостья, поглядев на опущенные глаза, задумчиво проговорила:
— Жалко, что тебя там не было.
От этого «жалко» гюрза впилась еще сильней.
— Но Алексей Платонович тебя вспоминал, и Варвара Васильевна. Она все о тебе рассказала.
Тогда — другое дело. От этих слов Нины все стало на свои места. Можно было себя почувствовать никем не вытесненной и можно было с легким сердцем спросить:
— Какой разговор тебе особенно запомнился?
— Ну, например, тот, когда еще засветло мы пили чай на террасе и пришел Усто. Он осторожно держал за край подрамника свою свежую работу и повернул ее в нашу сторону. Когда ему нравилось то, что он сделал, он показывал. На этот раз был не этюд, была законченная картина: на песчаном холме стоял на редкость нежный, стройный — не мальчик, но и не взрослый узбек, в халате с лиловыми и голубыми полосами, и так красиво смуглой рукой протягивал нам розу. Ну полное впечатление, что нам. Он был босой. Ноги — тоже нежные, как у мадонны.
Алексей Платонович посмотрел и сказал:
«Неотразимой красоты юноша. Но… бездельник. Он будет на иждивении обожающих его».
Усто не обиделся, сказал, что это его не интересовало.
Его интересовала только гармония облика.
«А как вам?» — спросил он у Варвары Васильевны.
Она нехотя ответила:
«На мой вкус, он слишком томный… не мужественный».
Я вглядывалась в эту фигуру. Правда, все в ней струилось, в каждой линии была гармония. Но что-то было в ней мне неприятно. Даже неловко было, сама не знаю отчего.