Направо и налево
Шрифт:
— Скажите мне лучше, — протянул доктор Кениг, который считал, что Пауль Бернгейм уже пьян, и надеялся узнать что-нибудь «стоящее», — какого вы мнения о Руре?
— По моему опыту судя, — объяснил Бернгейм, которому не хотелось разочаровывать революционера, — по всему тому, что я слышал от своих друзей, это — большая глупость с обеих сторон. Франция в этом вопросе еще глупее нас, а нам это тоже ни к чему. Что вы хотите? Пока тупые политики в духе девятисотых годов не передадут дела руководителям промышленности, все в Европе будет делаться по-дурацки. В этом, я полагаю, мы с вами сходимся: что промышленность управляет политикой. — И чтобы доказать свое знание международной жизни и за пределами континента, он добавил: — В Англии это давно поняли!
— Вы ведь хорошо знаете Англию, — заметил доктор Кениг из любезности.
Выпивший уже шестой бокал Пауль не замедлил сказать:
— Моя вторая родина! Важнейшей
Оплата счета была у Пауля самой любимой из всех ресторанных церемоний. Ему нравился сдержанный кивок, посылаемый кельнеру, сложенный листок, который клали перед ним как нечто таинственное. Иногда ему казалось аристократичным проверить счет. Иногда он довольствовался беглым взглядом на сумму. Еще позвоночником измерял он глубину поклона за своим креслом; он не отвечал на приветствия официантов, в противоположность доктору Кенигу, который, как человек из народа, говорил «Добрый вечер!» — из вежливости и классовой солидарности.
Однако на улице, когда холод отрезвил его, Пауль испугался сказанных в ресторане слов. Он молча цеплялся за доктора Кенига и предложил зайти еще в игорный клуб. Со стесненным сердцем он пытался сказать какую-нибудь шутку, быть все еще любезным, веселым, возбужденным и гостеприимным хозяином. Однако уже раздумывал о другом: доверюсь все же этому проклятому Брандейсу. Нужно добыть денег. Может быть, я выиграю.
Да, он серьезно верил, что выиграет однажды в игорном клубе. Кивая бледному, худому, замерзшему до синевы охраннику на углу, он почерпнул новую жизненную энергию. Вид этого бедняги утолил его сердце. По узкому меховому воротнику, шерсть на котором вылезла и зияли желтые, жесткие и голые рубцы кожи, по тонким ногам в слишком коротких штанах, по сапогам, которые от холода стучали друг о друга с быстротой клацающих зубов, Пауль Бернгейм мог судить о благополучии своего собственного положения. Он слушал тихий скрип двери, которая вела в таинственный коридор, как зов будущего, и смотрел на романтический фонарь швейцара как на символический свет. Он приказал молчать своему рассудку, который хотел разоблачить смехотворность этого маскарада. Он шел навстречу счастью. Он не хотел, чтобы его будили.
Однако наверху, в просторных залах, где дым окутывал стены, потолок и лампы и где ночному пороку препятствовал аромат буржуазной семейной жизни, которую вел в течение дня владелец квартиры, Бернгейм потерял охоту к игре. Нет, карты не имели над ним никакой власти, они были к нему благосклонны, но в меру; они поддерживали с ним пристойную, отдаленную связь. Хотя Пауль знал все игорные залы, он все же всегда их забывал, прежде чем входил туда снова. Находясь еще на улице, он надеялся, что залы эти каким-то чудом изменились со вчерашнего дня. С какой страстью он мог бы играть, если бы вместо всех этих статистов киностудий, декламаторов, кропателей статеек и других искателей случайных заработков за столами сидели исключительно богатые господа — как в Англии! Тут при его появлении друзья бросались ему навстречу и просили о ссуде. Он давно уже приобрел способность искренним тоном отрицать значительность имеющейся у него наличности и казался таким смущенным своей обманчивой несостоятельностью, что ее стали считать действительно ему присущей. Однако теперь он уже не мог делать крупные ставки, а то, что выигрывал по мелочам, — раздаривал всем кругом. Ему мешали олеографии на стенах, безделушки в стеклянных шкафах, фальшивые «персидские» ковры и покрывальца на подлокотниках кресел — все предметы благоустройства, которые выдают мелкобуржуазную пыль квартиры, добропорядочную профессию ее хозяина и перешитые платья его жены. Иногда прильнешь случайно к запертой, скрытой портьерой двери и услышишь, как храпит за нею член семейства. Сын хозяина ждал в передней налетов полиции, а его сестра готовила на кухне черный кофе. Зевающий кельнер в подобии фрака бродил между столами. В такой обстановке нельзя было взывать к удаче.
Однако после полуночи Пауль снова шел в игорный клуб.
Одиночество в своей квартире было непереносимо. Месяцами мечтал он о переменах. Постоянно опасаясь случайно попасть в руки полиции, он не носил с собой никаких документов, которые могли бы удостоверить его личность. Полиция пришла. Его загнали в компании с другими в грузовик, и до утра он оставался в полицейском участке. Еще одна ночь вырвана у одиночества! Он смотрел, как бледное утро медленно прорисовывает служебное
помещение, видел старую пыль на зеленых картонных папках, шершавые запотевшие стены в грязных разводах и желтое пятно ночника, который в соответствии с распорядком должен был гореть до восьми часов. Затем он брел по запутанным лабиринтам здания. Он задержался перед доской с фотографиями неопознанных трупов — смотрел на мертвые лица, обезображенные ужасными ранами, разбитые черепа, вырванные веки, разорванные губы, оскаленные челюсти, проеденные водяными крысами ушные раковины. Столько людей исчезло из мира живых — и никто их не узнал.— Прекрасный семейный альбом, не правда ли? — раздался голос позади него. Это был Николай Брандейс.
— И вас арестовали? — спросил Пауль.
— Я пришел добровольно, пусть и не совсем, — сказал Брандейс. — Нашему брату частенько приходится здесь бывать. Уверяю вас, в этом нет ничего приятного. Но у меня вошло в привычку рассматривать эти портреты мертвецов, прежде чем зайти в управление полиции. Это меня утешает. Придает мужества. Вы не думали, сколько их умерло, и ни одна душа о них не вспоминает? Из этого можно заключить, сколько людей подобного сорта еще живет. Так они и бродят по проселочным дорогам — а за ними смерть, за ними смерть… Однако я взбодрился. Не проводите ли меня? Мне нужна виза.
Виза нужна была Брандейсу, чтобы отправиться в Литву для встречи со старыми партнерами. Он принадлежал к числу беженцев без документов; у него был только временный паспорт для лиц без гражданства, что весьма затрудняло путешествия.
— Если вы меня проводите, — сказал Брандейс, — то воочию убедитесь, как мало я отличаюсь от тех мертвецов. Пойдемте!
Чиновник сидел за деревянным барьером и был, подобно полицейским чиновникам всего мира, любителем слишком натопленных комнат. Так как он служил в отделе по делам иностранцев, то всех иностранцев ненавидел. В ответ на «Доброе утро!» Брандейса чиновник спросил:
— Что вам угодно?
— Пожелать вам доброго утра, — сказал Брандейс, — а затем получить въездную и выездную визу.
— У вас нет вида на жительство!
— Я запросил его. Он еще не готов.
— Тогда вы можете выехать, но не вернуться.
— Все-таки я вернусь! — сказал Брандейс. Эту фразу он прошептал будто по секрету.
У чиновников есть одна особенность — удостаивать посетителя взглядом лишь после третьей или четвертой фразы, будто они исходят из предположения, что все иностранцы на одно лицо и достаточно узнать одного из них, чтобы получить представление обо всех прочих. Только теперь полицейский поднял глаза. Взглянул на могучую фигуру Брандейса, тяжелое пальто с поднятым воротником. Потом встал, чтобы сократить разницу в росте между собой и иностранцем. Он что-то хотел сказать, но тут громко заговорил Брандейс:
— Вы господин Кампе, не так ли? Я вернусь часа через три. — Он показал тростью на стенные часы. — Всего хорошего. Вот увидите, — сказал он Бернгейму, — через три часа я получу визу. И лишь потому, что назвал его по имени, которое легко было узнать. Он, вероятно, ничего дурного не сделал. Но поскольку мне известно его имя, он опасается, что я что-то про него проведал. Кто из нас без греха.
— А если вы все же визы не получите? — спросил Бернгейм.
Брандейс протянул ему датский паспорт:
— Тогда поеду с этим.
— Фальшивый?
— Кто может знать, — заметил Брандейс, — что в этом мире истинно? Вы о сукне подумали?
— Да, деньги, господин Брандейс…
— Не деньги, — перебил Брандейс, — сукно! — Он устремил свою трость к небесам, попрощался и оставил Бернгейма одного.
Бессонная ночь, фотографии, которые он видел, разговор с Брандейсом в полиции, воспоминания о сделке, о деньгах, о Теодоре — все это расстроило Пауля Бернгейма. Насколько сильным показался ему Брандейс, настолько же слабым казался он себе сам. Широкая площадь, открывшаяся перед ним, была устлана снегом — тот падал всю ночь, и транспорт еще не успел его уничтожить. Кричали торговцы, громыхали вагоны надземки, грохотали грузовики. Пауль впервые оказался в этой части города ранним утром. Он знавал ее лишь мягкой тихой зимней ночью, всю в золотистых огнях больших магазинов, лавок, станции метро. Теперь же площадь, сумбурно застроенная, была отчетливо видна; несмотря на белый снег, угадывалась тень большого здания полицейского управления из темно-красного кирпича, а магазин, казавшийся вечером благодаря освещению таким близким, отодвинулся теперь дальше, в однообразную белизну домов. Была какая-то взаимосвязь между этой площадью и фотографиями неопознанных мертвецов в полицейском участке. И Пауль бросился вниз по лестнице в метро, как будто оно было не средством передвижения, а теплым безопасным подземным убежищем. Впервые за долгое время он ехал в вагоне с множеством других людей. И в каждом незнакомом лице находил, как ему казалось, черты сходства с теми мертвецами. Дома он лег спать.