Направо и налево
Шрифт:
Дома его ждала Лидия. Больше года она тщетно ждала его. Хотя он и принимал ее в своей постели, обнимал ее своими руками, своим запахом и своим взглядом, который светился во мраке, когда она открывала глаза в постоянной, всегда обманчивой, надежде увидеть его сомкнутые веки или лицо, потерявшееся в похоти. Оно всегда было таким же, как днем. Да, ей казалось, что в темноте оно станет понятней, что во мраке она, возможно, отгадает однажды тайну этого человека, как о существовании духов узнают лишь в полночь. Но она подстерегала напрасно. Его глаза уже глядели вдаль, где он хотел скорее исчезнуть. Каким сильным было его тело, как крепок был его шаг, который даже из ковра извлекал отзвук и который она слышала, когда он еще топтал гравий в саду, — таким нереально далеким и незнакомым оставался для нее Николай Брандейс. Иногда он накрывал огромной рукой ее грудь. Большое сильное тепло перетекало из его пальцев в ее тело. Он не разговаривал. «Не молчи же так», — просила она в смутной надежде, что может побудить его молчать как-то иначе. Но чтобы он вдруг заговорил — заговорил как любой другой человек, — она не могла дождаться.
Он сделал ее счастливой и несчастной одновременно, словно счастье и несчастье, блаженство и отчаяние были сиамскими близнецами. Она уже не знала, был ли он страшным или нежным, и не была ли ее собственная любовь страхом или любопытством. Временами она ненавидела его отчужденность, тосковала по простой, понятной, человеческой грубости Гриши. Снова и снова давала она себе отсрочку, уже решив оставить Брандейса и снова отыскать «Зеленый лебедь». Если он через две недели не изменится, говорила она себе, я уеду. Он не менялся, а она оставалась. Ее нетребовательная
Она жила в доме как пленница. Он посылал к ней портного и торговцев, но не приглашал гостей; он не хотел видеть людей. Люди были для него как дома и товары — он торговал ими целый день в своей конторе. Она была молода, она считала свои годы. Двадцать два. Она предъявляла ему это ничтожное число, словно ее молодость была его виной. Однажды он увидел ее плачущей. Он понимал, что она плачет. Однако сидел, неловкий и сильный, перед маленькой жалобой маленькой женщины. Он боялся своей собственной жалости. Ненавидел нежности, которые предписываются утешающему. Он был не способен измерить горе человека, который его в данное мгновение испытывал. Он никогда не понимал, что ничтожные причины, приносящие боль, не определяют ни силы, ни глубины боли. Брандейс мерил несчастье Лидии по совокупному несчастью мира и равнодушно смотрел, как она плачет. Впервые она плакала перед равнодушным мужчиной. Это было первое унижение — как она думала, — которое она испытала в жизни. Ее маленький разум замыслил месть. Она начала капризничать. Проявляла мелкий деспотизм. Удивляла Брандейса неожиданными желаниями. Она хотела видеть людей. Однажды вечером он пошел с нею в театр. Молча, не без горечи. Он возненавидел уже фойе. Он боялся первого акта, он ждал представления как катастрофу. Режиссерские эксперименты послевоенных лет стали мягче, радикализм драматургии делал уступки нервам публики. Страх Брандейса сменился намного более опасной скукой. Несколько раз появлялся он с Лидией в ложе театра, на балу, на концерте. Потом он перестал заботиться о традиционных общественных увеселениях, которые унаследовало новое время, не имея соответствующего им общества. Ему лишь казалось необходимым убедиться, что он потерял всякий интерес к происходящему на эстраде и сцене. В этот вечер его безразличие к спектаклю было настолько велико, что он начал рассматривать публику. И обнаружил, что его знает больше людей, чем он мог предположить. Его анонимность оказалась под угрозой. Люди терпеть не могут, думал он, жить без святого и без дьявола. Они нашли, что я ужасен. Я сыт по горло — быть для этих болванов своего рода демоном с Востока. Эту роль вполне могут играть богатые евреи из Кишинева, Одессы и Риги, которые пуще всего хотели бы родиться в Берлине. Разглядывая эти физиономии, состоящие, казалось, сплошь из лысин и обработанные парикмахерами так, будто они смастерили не только прически, усы, бороды или отсутствие таковых, но и носы, лбы и рты, он начал впервые осознавать, что наживать деньги заставляла его одна-единственная страсть, которая могла быть сильнее, чем все ее сестры: презрение. Им можно быть охваченным так же, как любовью, страстью к игре или ненавистью. Можно чувствовать «смертельное презрение». Понадобились эти освещенные, густо засеянные лицами ряды, чтобы Брандейс уяснил себе свою страсть, так же как при взгляде на человека можно осознать свою любовь к нему. Какое множество незнакомцев здоровались с ним! Они знали, что он их не знает, и все-таки улыбались ему, умоляя взглядами им ответить. В них было проникновенное заискивание людей, собирающих деньги на благотворительные и общественные нужды. Они протягивают руку и боятся, что их спутают с нищими. Наступил антракт. Они кружили по гладко натертому паркету фойе, боясь поскользнуться. Между неуверенностью ног, обутых в новые туфли с гладкими еще подошвами, и чувством благородства, обретаемого ими от названия «Штаатстеатр, от ливрей служителей и от собственных смокингов, существовало некое пустое пространство, которое их тела тщетно пытались заполнить. Тела исчезали между торжественными лицами и скользящими ступнями. Как крутящаяся рама, вращались они вокруг остававшегося пустым зеркального овала в центре фойе, в который никто не отваживался вступить из страха оказаться в одиночестве. Брандейс вспомнил то воскресенье, когда он наблюдал политическое шествие по Курфюрстендам. И тогда середина улицы оставалась свободной. С такими же лицами вышагивали они по кругу в театре во время антракта. Кожаные куртки висели в гардеробе. Изменились только руки. Они не болтались. Они висели черными протезами — такими их делали смокинги. От вечерних платьев дам, демонстрировавших свою косметику, на белые лица мужчин падал нежный разноцветный отсвет — игра красок социально вознесенных половых отношений. Каждый чувствовал, что присутствует на премьере. Каждый радовался, что и другие на ней присутствуют. Ведь лишь все вместе составляли они пеструю картину для очередного сообщения театрального рецензента.
Брандейс недосчитался здесь своего самого молодого директора Пауля Бернгейма и его брата Теодора. С Паулем и его юной супругой вся эта пестрая картина, казалось Брандейсу, была бы еще ярче. Из других знакомых присутствовал лишь театральный критик демократической газеты, которая зависела от Брандейса. Однако критик едва ли знал своего работодателя, только редактор рекламного отдела был в курсе. Занятия искусством делают людей простодушными. Бернгейм, возможно, совсем не ходил на премьеры — его общественное положение этого больше не позволяло. Приглашу его, подумал Брандейс. Познакомлю с Лидией. Надеюсь, он влюбится.
Молодая госпожа Бернгейм на две недели уехала к дяде Эндерсу. Маленькое семейное торжество, ничего особенного, Пауль удовлетворился однодневным визитом. В первый раз посетил он дом Брандейса. Впервые увидел женщину, с которой тот жил. Пауль пришел, наполненный слухами о «кавказской княгине», в которые верил. Ведь в эпоху, когда правда становится редкостью, ничему не верят так охотно, как молве, и чем пошлее и неправдоподобнее молва, тем охотнее ее воспринимает воображение людей, одержимых романами.
Пауль Бернгейм принадлежал к числу доверчивых потребителей романтических слухов. Он собирал их, как собирал анекдоты, в книжечке, обтянутой кожей с золотым тиснением, в которую обыкновенно заглядывал тайком, прежде чем начать рассказывать. В его сознании так называемые «истории» были четко отделены от так называемой «действительности». Однако ему доставляло удовольствие, когда какая-нибудь история начинала играть в его окружении роль действительности. По обычаю европейцев оценивать географические понятия литературно, он считал Восток загадочным, а Запад — обыкновенным. При этом Восток начинался сразу за Катовицами и простирался до Рабиндраната Тагора. В это пространство поместил он и Брандейса. Несколько восточнее его находилась Лидия, ибо она была женщиной и, по рассказам Текели, с Кавказа, да к тому же, вероятно, княжеских кровей. Впрочем, и одного Кавказа было уже достаточно.
Любят не женщин, любят миры, которые они собой выражают. Хотя у Лидии
было вполне европейское лицо и она могла бы появиться на свет как в Кельне, так и в Париже или Лондоне — на самом деле она была из Киева, — Пауль разглядел в ней «кавказский тип» и, поскольку не догадывался о ее прошлом в «Зеленом лебеде», сразу поставил на ней тайком знак: изысканная, восхитительная чужестранка, настоящая дама. Его желание подтвердить самому себе свое глубокое понимание мира и женщин склоняло его к преждевременным и скорым формулировкам. Да, характеризуя про себя эту женщину, Пауль представлял уже, как будет рассказывать о ней вслух, и к восторгу, который он испытывал от Кавказа и детей его, добавлялось то восхищение, которым одаряли его воображаемые слушатели. Он был так счастлив проникновению в свою действительность некой истории, что еще расширял эту историю, а реальностью пренебрегал. Он относился к числу мужчин, склонных мгновенно меняться, приблизившись к женщине, которую хотят покорить. Подлинный образец породы светских мужчин, он извлек на свет Божий свой старый арсенал обольстителя и начал плести истории об Оксфорде, которые всегда оказывали должное воздействие и на мужчин, и на женщин. За последний год Пауль был первым посторонним мужчиной, с которым разговаривала Лидия. Она сравнивала массивного, безмолвного Николая Брандейса со словоохотливым, подвижным Паулем Бернгеймом. В течение этого вечера было даже несколько минут, когда между нею и Паулем, казалось, состоялся тайный сговор против Брандейса. На вопрос Пауля: «Вы редко принимаете гостей?» — она ответила очень быстро: «Никогда!» — настолько быстро, словно давала понять, что ждала этого вопроса. Брандейс тихо заметил: «Я не люблю чужих». — «А вы, милостивая госпожа?» — спросил Бернгейм. Она не ответила. Глаза Николая Брандейса устремлены были на стол, но взгляд его охватывал и стены, погруженные в тень, и сидящих рядом с ним Пауля и Лидию, и их жесткий, настороженный блеск пронизывал все пространство. По своей привычке он крепко ухватился за углы стола своими большими ладонями, будто хотел опереться на них, чтобы встать. Но иногда Паулю казалось, что Брандейс собирался опрокинуть стол. Он вдруг остро почувствовал ненависть к Брандейсу; будто лишь этой женщины не хватало, чтобы придать ясность и название отношениям между обоими мужчинами. Первым его чувством была зависть. Иностранец, монгол, сказал себе Пауль, пользуясь, не зная того, терминологией своего брата Теодора, обладает этим юным телом каждую ночь. Пауль, естественно, рассматривал половые отношения как подтверждение того, что мужчина владеет, а женщиной обладают. Этим человеком, думал он далее, движет лишь жажда зарабатывать деньги, он обращается с женщиной на восточный лад и запирает ее в гареме. Конечно, он ревнивец. Он и в моем присутствии не может не ревновать. До сих пор Паулю Бернгейму удавалось быстро отгонять упорно всплывающие мысли о том, что своим возвышением он обязан Брандейсу. Он получал сто пятьдесят тысяч марок в год, притом работал по три часа в день, и то лишь представительствовал. Совещания в кассе взаимопомощи, в совете рабочих и служащих и в страховом обществе он считал не соответствующими его достоинству. Он подозревал Брандейса в том, что тот намеренно держал столь опасного человека, как Пауль Бернгейм, в отдалении от так называемой «внешней службы» и особенно от банковских операций. В то время как именно банки были, так сказать, прямым делом Пауля. Его злило, что Брандейс так быстро и охотно помог Теодору. Он почти завидовал своему брату, его положению в редакции. Ведь Пауль и сам чувствовал призвание к прямой общественной деятельности. И что помешало Брандейсу сделать Пауля Бернгейма директором одного из трех крупнейших издательств? «Он боится меня!» — утешал себя Пауль, в то время как в нем самом, как старая боль, пробуждался страх перед Брандейсом. Где-то далеко и смутно всплывало мрачное воспоминание о Никите Безбородко. Не признаваясь в этом самому себе, он уже искал слабый пункт своего врага. Приглашением, даже «вторжением», как он называл его, в дом Брандейса он, казалось Паулю, был обязан собственному коварству. Конечно, у Брандейса был слабый пункт — эта женщина. Романы, в которых богач тщетно молит о любви бедную женщину, пока наконец не теряет ее из-за напористого знатока женской души, воспитали психологические свойства Бернгейма. Ему казалось, что он предвидит весь ход дальнейших событий. В этой сфере, как ни в какой другой, он не уступал Брандейсу. Здесь он хотел отомстить. Однако Пауль был достаточно чувствителен и не мог мстить без морального оправдания, а потому счел необходимым влюбиться в Лидию. Что и сделал.Уже на следующий день он захотел проехаться с обоими в автомобиле. Он ожидал, что Брандейс откажется. Однако тот согласился.
Назавтра он, разумеется, извинился. И попросил Бернгейма покатать Лидию одну. Они ехали со скоростью семьдесят километров. Именно эту скорость предписывают в подобных ситуациях все современные писатели, изучившие связь между моторами и человеческими сердцами. Пауль, который со времени своей женитьбы стал заниматься современной литературой и даже общаться с писателями, превосходно разбирался в том, как с помощью стремительного темпа использовать красоты природы в нужных целях.
— Каждый второй день мчусь я так по миру, — сказал он Лидии. — Именно автомобиль научил нас верно видеть природу. Это божественное ощущение — когда проносятся мимо улицы, деревья, дома. Мой шофер трусоват. Быстрее пятидесяти пяти — шестидесяти он не ездит. Но я полагаю, кто быстро работает, должен и в быстрой езде находить наслаждение. Опасностям мы подвергаемся каждый день, даже спокойно сидя в конторе. Однако поверьте: без ощущения опасности мне чего-то не хватает.
— Вы, конечно, были на войне?
— Четыре года в кавалерии.
— Вы страстный наездник?
— Пару раз в неделю выезжаю. Не хотите ли покататься со мной, милостивая госпожа?
— Я немного боюсь.
— Даже со мной? Мы дадим вам смирную лошадку.
В памяти Лидии Марковны всплыли фотографии из серии «Дама на лошади», которые, сияя зелено-голубым, появлялись на глянцевых страницах «ведущего» журнала мод рядом с сериями «Мать и дитя» и «Бракосочетание в высшем обществе». Она видела лаконичные подписи под картинками: «Госпожа генеральная директорша Блюменштейн», «Графиня Ганау-Лихтенштейн», «На утренней прогулке» или «В мужнином седле». И все представления об аристократизме, которым за недостатком жизненного материала приходится пробавляться шаблонными фотографиями, рожденными в редакциях иллюстрированных журналов и съемочных павильонах киностудий, проснулись в сознании Лидии Марковны и разожгли в ней социальное честолюбие. Какую дочь киевского часовщика не погубили бы такие соблазны? Отец ее был часовщиком, сама же она еще в юные годы чувствовала свое призвание — войти в высшее общество, и стихотворения Пушкина вкупе с весьма дюжинными актерскими способностями должны были ей в этом помочь. В то лето, когда Николай Брандейс дезертировал из Красной Армии, умер отец Лидии. Она бежала. И стала официанткой в русском ресторане, где отказывалась от чаевых, и вследствие этого, а также потому, что воображение посетителей нуждалось в наглядном примере ужасов революции, получила титул княгини. В этом ресторане несколько эмигрантов, бывших актеров, основали «Зеленый лебедь». Они взяли Лидию к себе. Так она обходными путями пришла к исполнению своей мечты. Пусть это и не московский академический театр, в труппе которого она состояла раньше, но все-таки театр. В то время как все ее товарищи жили парами, только она и Григорий, казак, спали по отдельности. После некоторого колебания она сошлась с ним. Труппа еле перебивалась, чтобы платить за комнату в гостинице. Последовав за Брандейсом, Лидия предвкушала фантастический взлет. Однако вместо того, чтобы, как она надеялась, с помощью богатого и влюбленного мужчины достичь наконец грезившихся ей сфер «высшего света», Лидия стала сама влюбленной девушкой молчаливого и опасного, непонятного и вечно далекого повелителя. Она стала ревновать его к этим длинным дням, которые Брандейс где-то проводил — она не знала где. Ведь он запретил разыскивать его. Она раздумывала, не набраться ли ей смелости и спросить об этом у Пауля. Были ли у Брандейса другие женщины? Ей снилось иногда, что он так же, как ее, держит взаперти многих женщин во многих домах. Не станет ли он ревновать?
— Надеюсь, господин Брандейс не ревнив? — сказал вдруг Пауль с тихой, робко нащупывающей насмешкой, с какой профессиональный соблазнитель говорит обыкновенно об отсутствующем сопернике.
— Нет! — сказала она.
— Я бы на его месте ревновал.
Лидия была ему благодарна. Женщины верят утверждениям, в которых они как раз нуждаются. Столетиями их соблазняют не правдой, а ложью. Она никогда не слышала комплимента от Брандейса. Лидия быстро спросила:
— А ваша жена? — И тотчас раскаялась.