Народ лагерей
Шрифт:
Уже можно было различить голос Лёвингера. Грос, облаченный в жилет Поллака, толкал вагон с таким же энтузиазмом, как и Либнер со своим заплечным мешком, битком набитым всякой всячиной. Все-все толкали вагоны, только Дабаши не принимал в этом участия. У него кололо в груди, или в пояснице, поэтому он никогда ничего не толкал, не тянул, не таскал. Шаркади развязал свой вещмешок и долго рылся в нем, пока не наскреб несколько таблеток аспирина.
— Ты сейчас сойдешь с паровоза, — медленно, раздельно внушал он Клейну. — Вот тебе аспирин. Отнесешь его Дабаши и скажешь, чтобы принимал по одной таблетке три раза в день.
— Но
— Брось попусту рассуждать, дело срочное. Повтори, что ты ему скажешь.
— Чтобы принимал по одной таблетке три раза в день… А что стряслось? У него опять в груди колет?
— Да, — сказал Шаркади. — Поторопись.
Клейн зажал в пятерне аспирин, сполз по ступенькам и поплелся навстречу остальным. Шаркади смотрел ему вслед. Пускай уходит, бедняга. Пускай живет. Может, с годами удастся забыть пощечины.
Шаркади высунулся из окошка, глянул назад. Глаза его были сухими, когда он прощался с сотоварищами. Он еще успел увидеть, как Клейн протягивает Дабаши таблетки, а затем повернулся спиной, ухватил отполированную до блеска металлическую рукоятку и медленно потянул ее на себя. Паровоз тряхнуло, он качнулся и покатил. До Шаркади донесся голос, последний звук человеческого голоса — неистовый вопль Лёвингера, но и его тотчас заглушили резкое шипение пара, скрип осей, стук колес.
Затем паровоз вписался в кривую линию полотна, и поворот скрыл людей, вычеркнул их из памяти Шаркади. Он все тянул на себя рукоятку, давление пара росло, перестук колес убыстрялся, паровоз летел все стремительнее… Он рванул цепочку: раз, другой, третий взревел гудок. По сторонам дороги проносились холмы, и у Шаркади вдруг возникло чувство, будто когда-то давным-давно ему уже снилось это. Нет, он видел себя не на черном паровозе, черной точкой бегущем по заснеженному полю: ему снилась лишь эта легкость, приподнятость, этот стремительный бег. Но сейчас был не сон. Сейчас он впервые почувствовал себя свободным. Шаркади отпустил рукоятку и лег грудью на парапет.
Край разгладился, распрямился, как раскрытая ладонь. Четыре березы стояли на берегу, за ними была река, противоположный берег, а дальше лес. Тихий, уютный лес, совсем такой, как тот, на родине, о котором мечтал Либнер. Лес, в котором можно бы жить, грызть шоколад и американские орешки и, играя, трепать по загривку двух дюжих овчарок. Не так уж он и далеко, тот лес… Паровоз взлетел на подъем, вверху которого стояла караульная будка — пустая, без караульных. Поодаль поникший железный каркас моста завис в пустоте, а за ним обломки двух рельсов парили в воздухе, над руслом реки. Посреди реки две черные вороны кружили над обнаженной опорой моста и ледяными торосами.
Но эта картина лишь на миг промелькнула перед концом: паровоз взлетел на несуществующий мост, завалился набок и камнем ушел в безмолвную смерть.
КОГДА ЖЕ НАСТАНЕТ КОНЕЦ ВОЙНЕ?
Телефонный разговор утром 12 декабря 1969 года
— Алло, это писатель?
— Да.
— Я прочла сейчас в газете, что сегодня вечером по телевидению будут показывать вашу пьесу «Воронеж». И интервью ваше я тоже читала. Значит, вы и есть тот самый автор?
— Да, это я.
— Вы заявили, будто эту пьесу написали в
лагере для военнопленных. Это правда или вы сказали, просто чтобы заинтересовать публику?— Правда.
— Вы уж меня простите, что беспокою, ведь мы даже не знакомы. Мне хочется только назвать вам одно имя и выяснить, помните ли вы этого человека. Так могу я назвать?
— Пожалуйста, назовите.
— Петер Богнар.
— Петер Богнар?
— Да, это мой сын.
— Весьма сожалею, но это имя мне ничего не говорит. А где я мог встречаться с вашим сыном?
— В мае сорок второго года его взяли на фронт. Вы ведь были под Воронежем?
— Да, был.
— Один фронтовой товарищ моего сына — теперь он инвалид войны — вернулся оттуда и привез мне записочку от Петера. Там было сказано: «Нахожусь в Костенко».
— Этот человек последний, кто видел вашего сына?
— Нет. Еще одну весточку я получила из тамбовского лагеря для военнопленных.
— Я тоже там был.
— Как же так? Вы были в Тамбове и не помните Петера Богнара?
— Ведь нас, венгров, там было несколько тысяч. И что же сообщил оттуда ваш сын?
— В сорок третьем из тамбовского лагеря вернулся один парень и привез длиннющий список пленных, которые там находятся.
— Но это невозможно!
— Как вас понять? Что значит «невозможно»?
— Простите, но должен вас огорчить. Наверное, вы просто спутали дату. В сорок третьем году никто не мог вернуться домой из Тамбова.
— Да я самолично разговаривала с этим парнем! Худющий такой, прямо кожа да кости. И он показал мне в списке имя моего сына.
— Тогда наверняка все так и было, только не в сорок третьем.
— Почему же не в сорок третьем?
— Потому что Тамбов находится на востоке, глубоко в советском тылу, и оттуда в разгар войны никто не мог вернуться домой. И в следующем году тоже, да и в сорок пятом, пожалуй, вряд ли.
— Ладно, оставим даты в покое. Как долго вы находились в Тамбове?
— Почти три года.
— И не помните Петера Богнара?
— Наших там было очень много, и контингент то и дело менялся. К тому же у меня плохая память на имена. Но ведь то, что я его не помню, еще ничего не доказывает. Если уж ваш сын очутился в тамбовском лагере, тогда он наверняка не мог пропасть.
— Мой сын? С чего вы взяли, будто он пропал?
— Я об этом ни словом не обмолвился. Как раз наоборот. Под Воронежем мы потеряли шестьдесят тысяч солдат, тысячи из них пропали без вести. И еще долгие недели после того многие в полной неразберихе плутали за линией фронта. Но уж кто попадал в лагерь, например, в тамбовский, тот оказывался в условиях вполне сносных. Там записывали все анкетные данные о человеке, ежедневно устраивали перекличку, кормили и клали в лазарет каждого, кто заболевал… Так что если ваш сын был там, значит, он никак не мог пропасть без вести.
— И вы не помните его?
— К сожалению, нет. Но ведь с тех пор прошло столько лет…
— Мой сын был близким другом Имре Шаллаи[18]. Это вам тоже ни о чем не говорит? Два года, пока Петера не угнали на фронт, он состоял в партии. Неужели и это ничего не подсказывает вашей памяти?
— К сожалению, нет.
— А ведь это приметы весьма характерные, как бы много вас там ни было.
— Ваша правда.
— И если бы среди вас находился такой человек, разве могли бы вы его забыть?