Наровчатская хроника. Повести
Шрифт:
Тогда у него лысина вдруг поползла с темени на затылок, и глаза заслезились, и толстые губы зачмокали смачно, и он потянулся к ней обеими руками.
И она не дала, а отдала ему свои руки, сняв с груди, и он мял их небольно, потряхивая, пожимал и, точно животом, поговаривал одно слово:
– Да, да, да… Да, да, да… Да, да, да…
И тут же то выдавливал из живота и выдувал вместе со словом «да», то всасывал в себя короткие хорошие смешки:
– Дак-ха-ка-ах, дак-ха-ках!..
А она, как запыхавшаяся девочка, только дышала шумно, сжимая дрожавшие губы и не сводя с него своих стоячих желтых глаз.
Потом он обернулся и сказал:
– А это – мой сын… Володька… Пряники себе покупаем…
Володька,
И из всего, что говорил Антон Иваныч и что говорила ему Анна Тимофевна, ничего не сохранилось в ее памяти.
Одно запомнила: когда прощались, взглянула она на обручальное кольцо Антона Иваныча.
Было оно тоненько, поцарапано, тускло и носил его Антон Иваныч на левой руке, на безыменном пальце.
Глава двенадцатая
Плавным молочным кругом дыма обойдены зеленые зонты ламп, и свет от ламп волочится следом за дымом бессильный и тупой. Пожелтелые костяные шары, как слепые, неслышно и осторожно катятся по суконному полю.
– Левка, помели!
Левка-маркер подхватывает кий – упругий и звонкий, точно из стали, вынимает из лузы мелок – привычно, как табак из кисета, – потом не спеша, с достоинством натирает кий мелом.
– Я вас, Антон Иваныч, сразу понял. Такому, думаю, в рот палец – не тае… Разве Пашка Косой может с вами, а то нет…
– Пашка Косой отыгрывается. Я ему десять фору всегда дам.
– Ну, и кладет тоже, Антон Иваныч: вчерась о трех бортах рассчитал, словно по чертежу, так и всадил!
Антон Иваныч вырывает у маркера кий и вопит:
– Ставь, как хочешь! Закладывай трешку, ну?!
Левка-маркер вразвалочку удаляется.
– Разве я говорю? Разве я говорю, Антон Иваныч? Биллиардер вы, несомненно, правильный…
Володька берет у отца кий, долго примеривается к пятнастому битку, потом коротко ударяет.
Шары носятся по зеленому полю, как оголтелый от грома табунок жеребят.
Антон Иваныч наливает в стакан пива, говорит:
– Шумно ты играешь, Володька, – не в шуме дело. На, выпей.
Володька смотрит пиво на свет, потом скучно тянет клейкую жидкость через зубы. Видно, как по длинной его шее медленно ходит вверх и вниз молодой кадычок.
– Мало налили…
За грязным окном, в знойном свете дня дрожат, громоздятся уличные шумы. В тени, у каменных оконниц, неподвижными кисеями повисли ошпаренные солнцем толкуны. В биллиардной тихо стынет кисловатая плесень.
Антон Иваныч смотрит на часы:
– Ну, я поехал…
Володька кривит улыбочку, показывая коричневый оскал, и говорит немолодо:
– Любовь крутить?
Антон Иваныч натягивает чесучовый пиджак, поправляет галстух, отхаркивается, плюет, растирает плевок подошвой долго и шумно, говорит, словно жует халву:
– Черт тебя знает, Володька, в кого ты? Пьешь пиво, да и водку, поди, потихоньку с девчонками ходишь, а из реального выставили…
– А вы за ученье внесли?.. Дайте-ка лучше на папиросы…
Антон Иваныч кидает на стол полтинник, одергивается и выходит на улицу, потрясывая отвислым, мягким животом.
Володька подмигивает маркеру:
– Разобьем пирамидку?..
Неустанно стонет пестрая улица. Мечется стон ее по дворам, раскалывается дверьми, застревает в окнах. Беспокоит, влетев в комнату, Анну Тимофевну, торопит, теребит ее неотвязно.
Проворно снует в руке Анны Тимофевны блесткая игла, быстро бегают пальцы по ломкому шелку, мнется, выгибается на коленке каркас.
Прекрасная получилась у Анны Тимофевны шляпа, – пышная, кружевная, взбитая, как яичный белок, и ленты лиловые падают с примятых полей на плечи, точно кольчатые змеи. И такие роскошные вокруг тульи цветы!
А накидка у Анны Тимофевны песочно-розового цвета, такая нежная,
и расшита горящим аграмантом, по краям и воротнику. А юбка – совсем как новая (никогда не подумаешь, что перевернута) и колоколом. Правда, давным-давно не носят уже накидок и не шьют юбок колоколом, но ведь Анна Тимофевна вовсе не так молода, чтобы гнаться за модой. Довольно того, что она наденет пояс из бледно-зеленого атласа с массивной бронзовой пряжкой в камнях, прозрачней изумруда, и возьмет зонт, перевитой на краю гирляндой роз. Он сохранился у нее с давних лет, этот зонт. Она оденется, как подобает немолодой вдове, – просто и со вкусом. Конечно, ей рано еще рядиться в темные краски. Ей очень к лицу розоватые и песочные материи. В этих цветах лицо ее кажется даже моложавым. Право, вспомнить, как она не узнала себя, придя от дантиста и взглянув в зеркало! Так хотелось все время смеяться, блестя эмалью ровных, гладких зубов, не отходить от зеркальца, говорить и улыбаться самой себе от радости и неловкого ощущенья полного, жесткого рта. Удивительно, что вставные зубы расправили не только морщинки вокруг рта, но, кажется, и на лбу и под глазами. Все лицо Анны Тимофевны разгладилось, будто налилось молодыми соками. Впрочем, это уж только кажется, право, кажется! Да и не в том дело, что на лице Анны Тимофевны сгладились морщинки. Важно, что тупую, неуемную боль под ложечкой как рукой сняло. Только ради этого и вставила она себе мастиковые зубы. С каждым днем теперь лучше и бодрее чувствует себя Анна Тимофевна. Недаром ей всегда думалось, что доктора прекрасно знают, как лечить больных, и все несчастье в больных, которые не слушают докторов. Ах, как жалко, что у Анны Тимофевны это маленькое, тусклое зеркальце! Непонятно, как до сих пор не пришло ей на ум завести себе настоящее зеркало? Ну что увидишь в этаком осколке? Неудобно же ходить всякий раз в комнаты хозяина. И так он усмехается в свою жирную бороду, когда встречает Анну Тимофевну. И откуда у него такая жирная борода? – сам постный и сушеный, а борода густая, кольчатая, путаная. Усмехается, даже неловко. Старик, а такой… Антон Иваныч бороду бреет. Ах, да, Антон Иваныч… Как это он тогда посмотрел и говорил: а ведь вы интересная женщина, Анна Тимофевна… Ах, какая досада – нет зеркала! Может, сделать ленты подлиннее, чтобы завязывать бантом?..Быстро снует игла в проворных руках, неотвязно торопят, зовут уличные знойные стоны, гулкими комьями врываясь в окна. Скорее, скорее!
Но как радостно, как весело спешить! Шуршать материями и кружевами, собирать в кулак хрупкую косу, нацеплять галстук и брошку, нащупывать холодной серьгой с бирюзами заросшую мочку уха, подобрав живот, затягивать пояс с такой роскошной, прочной пряжкой!
И вон на улицу, бойкую, как горная речка, где нельзя идти, где надо плыть, как в бударке, – вот-вот зачерпнешь воды, вот-вот перевернешься.
И вот она несется в качкой, утлой бударке, и парус ее расцвечен гирляндой красных роз, и сама она – песочно-розовая, зеленая, лиловая, синяя, широкая, как колокол, в лентах, аграмантах, позументах и кружевах.
А кругом – прасолы, шулера, с глазами, как рулеточный волчок, разбитные, вострые извозчики, зазывалы, шинкари.
– Эй, паря! Держи лошадей, понесут!
– Салоп, ходи к нам, хорошо купим!
– Го-го-ооо!.. Отдирай, примерзла!
– Бросила гостиницы, пошла по номерам!
Скорее из качкой бударки, скорее в сторону, в тихий переулок. Там, как устойчивый, ровный баркас, распустить все паруса и сонно плыть мимо мирных, слепых домов. Что в том, что мальчуганы перестают играть в козны и, разиня рот, глядят на Анну Тимофевну? Что в том, что сокрушенно качает головой какая-то старуха?
Анна Тимофевна несет себя в своем наряде торжественно, достойно, Анна Тимофевна идет по делу.
Вот дом, у которого бросит якорь баркас, и вот ворота, через которые войдет и выйдет Анна Тимофевна.