Нарушенные завещания
Шрифт:
Последние слова выделены мною: философский трактат, излагающий некую систему, обречен на наличие слабых пассажей; не потому, что философу не хватает таланта, а потому, что того требует форма трактата; ибо, прежде чем прийти к новаторским заключениям, философ должен разъяснить то, что думают по поводу данной проблемы другие, должен оспорить их мнение, предложить иные решения, выбрать наилучшее из них, привести аргументы в его защиту, как неожиданные, так и само собой разумеющиеся, и т. д., поэтому читателю хочется перескакивать через страницы, чтобы наконец добраться до самой сути, до подлинной мысли философа.
Гегель в своей Эстетике представляет нам великолепный синтетический образ искусства: мы заворожены этим орлиным взором; хотя сам текст вовсе не завораживает, он не показывает
3
Для Андре Бретона (Манифест сюрреализма) роман — это «низший жанр»; его стиль — «голая и простая информация»; приводимые данные носят «бесполезно частный» характер («от меня не утаивается ни одно из колебаний, связанных с персонажами: будет ли он блондином, как его будут звать?..); это же относится и к описаниям — «ничто не поддается сравнению с их ничтожностью; это чередование картинок из каталога»; в качестве примера приводится цитата из Преступления и наказания, описание комнаты Раскольникова с комментариями: «Кто-то может утверждать, что этот ученический рисунок — на своем месте и что автор имеет свои собственные основания, чтобы докучать мне в этой части книги». Но Бретон не считает эти доводы серьезными, так как: «…я не отмечаю ничтожные моменты своей жизни». Затем психология: затянутые описания, из которых все известно заранее: «…этот герой, действия и реакции которого блестящим образом предвосхищены, не чувствует себя вправе нарушать расчеты, объектом которых он является (при этом делая вид, что нарушает их)».
Несмотря на предвзятость этой критики, ее нельзя не принимать во внимание; она точно отражает сдержанность модернистского искусства по отношению к роману. Резюмирую: информация; описания; ненужное внимание к ничтожным моментам существования; психология, благодаря которой все реакции персонажей заранее известны; короче, если свести эти упреки к одному, фатальное отсутствие поэзии, по мнению Бретона, превращает роман в низший жанр. Я говорю о той поэзии, которую превозносят сюрреалисты и все модернистское искусство, о поэзии не как о литературном жанре, версифицированном письме, а как о некой концепции красоты, как о вспышке чудесного, высшем моменте жизни, сгустке эмоций, свежести взгляда, чарующей неожиданности. В глазах Бретона роман — это в высшей степени не-поэзия.
4
Фуга: одна-единственная тема порождает сплетение мелодий в контрапункте, поток, который сохраняет тот же характер, ту же ритмическую пульсацию, свое единство на всем протяжении долгого течения. После Баха с появлением классицизма в музыке все меняется: мелодическая тема становится замкнутой и короткой; из-за ее непродолжительности монотематизм становится практически невозможным; чтобы построить крупную композицию (в смысле: архитектурно организованный ансамбль большого объема), композитор обязан сменять одну тему другой; так родилось новое искусство композиции, которое лучше всего воплощается в сонате, главной форме классической и романтической эпох.
Чтобы одна тема сменялась другой, требовались промежуточные пассажи, или, как говорил Сезар Франк, мостики. Слово «мостик» подразумевает, что в одной композиции наряду с пассажами, которые имеют смысл сами по себе (темы), есть и другие, удовлетворяющие потребности первых, но не имеющие при этом их напряженности или значимости. Когда слушаешь Бетховена, создается ощущение, что уровень напряженности постоянно меняется: моментами что-то готовится, затем наступает, затем уходит, и ждешь появления чего-то нового.
Противоречивость, неотъемлемо присущая музыке второго тайма (классицизм и романтизм): она видит смысл своего существования в способности к выражению
эмоций, но в то же время разрабатывает свои мостики, свои коды, свое развитие, являющиеся чистым требованием формы, результатом навыков, в которых нет ничего индивидуального, которые можно освоить и которые с трудом могут обойтись без рутины и общих музыкальных формул (иногда они даже встречаются у самых великих, Моцарта или Бетховена, но в изобилии присутствуют у их современников рангом ниже). Таким образом, вдохновение и техника бесконечно подвергаются риску разъединиться; рождается дихотомия между спонтанным и разработанным; между тем, что хочет непосредственно выразить эмоции, и тем, что является техническим развитием тех же эмоций, положенных на музыку; между темами и заполнением (термин объективный, хотя и унизительный; действительно нужно горизонтально «заполнять» время между темами и вертикально — оркестровое звучание).Рассказывают, что, когда Мусоргский играл на рояле симфонию Шумана, он остановился перед развитием и воскликнул: «Здесь начинается музыкальная математика!» Именно эта сторона музыки — точные расчеты, педантизм, наукообразие, школярство, отсутствие вдохновения — побудила Дебюсси сказать, что после Бетховена симфонии превращаются в «однообразные упражнения, требующие усидчивости», и что произведения Брамса и Чайковского «спорят между собой за первенство в навевании скуки».
5
Эта неотъемлемая дихотомия не ставит музыку классицизма и романтизма ниже музыки других эпох; искусство каждой эпохи имеет свои структурные трудности; они-то и побуждают автора искать неожиданные решения и, таким образом, приводят в действие процесс эволюции формы. Композиторы второго тайма, впрочем, отдавали себе отчет в этой трудности. Бетховен: он вдохнул в музыку экспрессивную силу, абсолютно неизвестную до него, но одновременно, как никто другой, отработал композиционную технику сонаты: эта дихотомия, должно быть, особенно тяготила его; чтобы преодолеть ее (хотя нельзя сказать, что ему это всегда удавалось), он придумал различные стратегии:
например, насыщая музыкальную материю вне темы — гамму, арпеджио, переход, коду — неожиданной экспрессивностью;
или же (например) придавая другой смысл форме вариаций, которая обычно до него воспринималасьлишь как техническая виртуозность, к тому же виртуозность, скорее, легкомысленного толка: как если бы одну и ту же манекенщицу выпускали разгуливать по подиуму в разных нарядах. Бетховен выстроил эту форму как крупную музыкальную медитацию: каковы мелодические, ритмические, гармонические возможности, скрытые в одной теме? докуда можно дойти в звуковой трансформации темы, не искажая ее сути? и, следовательно, какова эта суть? Сочиняя свои вариации, Бетховен не нуждался ни в чем из того, что требует форма сонаты, ни в мостиках, ни в развитии, ни в каком заполнении; ни на секунду он не выходит за пределы самого для себя существенного, за пределы темы.
Было бы интересно рассмотреть всю музыку XIX века как непрекращающуюся попытку преодоления ее структурной дихотомии. По этому поводу я думаю о том, что назвал бы стратегией Шопена. Подобно Чехову, не написавшему ни одного романа, Шопен игнорирует крупную композицию, сочиняя почти исключительно короткие пьесы, объединенные в сборники (мазурки, полонезы, ноктюрны и т.д.). (Несколько исключений, подтверждающих правило: его концерты для фортепиано с оркестром — слабые сочинения.) Он действовал наперекор духу своего времени, согласно которому создание симфонии, концерта, квартета считалось основным критерием значимости композитора. Но именно избегая этого критерия, Шопен создал произведения, возможно, в то время единственные, которые совсем не устарели и останутся жить практически все без исключения. Стратегия Шопена разъясняет мне, почему у Шумана, Шуберта, Дворжака, Брамса пьесы меньшего объема, меньшей звучности кажутся мне более живыми, более красивыми (зачастую очень красивыми), чем их симфонии и концерты. Поскольку (важное замечание) дихотомия, присущая музыке второго тайма, является проблемой исключительно крупной композиции.