Нас там нет
Шрифт:
Равшан боялся, что мама умрет, ведь у нее была «асма», она даже дышала в специальный пузырек. Ей, наверно, было вредно так надрываться ночами, но, когда он пожаловался своей бабушке, она его стукнула и велела заткнуться навсегда.
Больше всех про ночные пихания у нас знала Лилька. Ее мама была доктором в «рыдоме», большом зеленом здании, откуда приносили детей.
Лилькина мама, большая, громкая, усатая женщина с мужскими руками, была нашей дворовой королевой: она готова была отвечать на все вопросы, снять босоножки и бегать с нами по двору, она знала считалочки и дурацкие песни, ей
Ну, это я отвлеклась.
В общем, Лилькина мама сказала, что во время этой возни папа передает маме семечко, из которого потом в животе заводятся дети, как арбузы, растут и вылезают сами, когда дозреют.
Борины родители пихались не зря: у него уже были два брата и сестра. Он каждый раз гордо сообщал: сегодня ночью возились! Ждите, мол, кого-нибудь. Повезло же Борьке, дома у него шумно, весело. Ихняя бабушка всегда угостит сухариком, когда к ним придешь. Моя бабушка со швейной машинкой к ним ходила: они вместе из старого перешивают, а мы возимся на одеяле с малышней.
У Иры родители толкались часто, но братьев и сестер не прибавлялось. Впрочем, она не печалилась, у нее было много кукол.
В общем, мы призадумались, но все равно оставалось много непонятного.
А почему в темноте? Как они видят семечко и не теряют?
А где папа его берет? А мама его ест или что?
А Боря говорил, что все это фигня, семечко передать раз-два, тихо и сразу, а тут вон как сопят и потеют.
Ира не верила совсем: уж кто бы говорил про семечко, у самой Лильки никого нету, ни братьев, ни сестер, только пара кукол, медведь и Буратино.
Мне было нечего сказать, да меня и не спрашивал никто.
Но, размышляя, я поняла, что все не так просто. Вот тут, видимо, и есть Бог. Он семечко дает.
Если хочет, правильное семечко: вон Таня какая красивая растет, с шелковыми волосами.
Или неправильное, как у родителей Янулы: ее брат был уже усатый и большой, но не научился ходить, ползает скрюченно и орет басом с балкона. Видимо, именно тут и надо Бога бояться.
А какое право он имеет, этот Бог, так вот семечки раздавать, за что?
Дедушка всегда говорит, что Бога нет, кто тогда это семечко Янулиным родителям подсунул?
Как хорошо, что мои бабушка с дедушкой у него никаких семечек не берут.
Как моя бабушка в нежном возрасте узнала про секс?
Ее гувернантка сказала приблизительно следующее: когда наступит твой черед, ты выйдешь замуж. Ты пойдешь со своим новым мужем в кровать, и там с тобой произойдут неожиданные вещи.
— Какие?
— А вот когда произойдут, тогда и узнаешь.
Это единственный раз, когда моя бабушка говорила со мной про секс. Интересно, что она думала, откуда я узнаю?
В подвале
Вообще-то я не всегда жила в этом большом волшебном доме. В раннем детстве я жила в подвале. Теперь в этой комнате КПЗ, а в доме вообще отделение милиции. Ну вот представьте себе, что вы кот, даже котенок, чтоб
еще жальче было. И вам надо жить в темной тесноте слов. Среди слов керогаз, щи, подвиньтеся-гражданочка, закрой глазки. Даже закрыть глазки не поможет. Ну хорошо, посидит этот котенок у бабушки на коленках, но не все время же сидеть?Там была длинная лестница на улицу, а потом еще длинная лестница вверх на общую для слонов кухню, но я там никогда не была. Хватило с меня улицы. В комнате можно было сидеть под столом и рисовать на стене — карандашом, а потом раскрасить бабушкиной помадой. Бабушкина подружка говорила, что советская помада воняет собачьим салом. Я не застала те времена, когда помада пахла иначе. Хотя, в общем, ничего особенного. Суп, в котором есть потроха, так же пахнет.
Можно было залезть на подоконник, где счастливым занятием было рассматривать ноги проходящих.
Особенно интриговали меня одни сапоги с плащом, синим, прорезиненным (но это слово удалось мне сильно позже). Страшные были сапоги, шли неотвратимо. Что там выше было? Дракон, наверно, или Гитлер какой.
Как-то я бабушку спросила, а она ласково так сказала, что это наш милиционер, милейший дядька, армянин и очень высок ростом.
Кто такие «милицанеры», я уже знала, они бегали, свистели в свисток, к ним обращались, когда сами не знали что делать.
Но во дворе считалось, что их надо бояться, ну я и боялась. Я боялась бы их и без обстоятельств.
Все-таки спокойнее, если человека в лицо видишь, а не в сапоги.
Что касается «армянина», то это слово я сначала и не поняла. Конечно, следующим вопросом было, кто такие «армянины»?
Бабушке трудно было это объяснить.
— Ну, у них есть свой язык, они едят голубцы в виноградных листьях.
Насчет языка я не согласилась. Сапоги, слышала я как-то, разговаривали над нашим окном на русском языке. А голубцы меня заинтриговали. И, гуляя на бульваре, я спрашивала чужих взрослых: а вы голубцы во что заворачиваете?
Если отвечали, что в виноградные листья, тут я ликовала:
— А, так вы армянин!
— Ах, какая умная девочка! Политически грамотная и столько знает!
Но если не армянин, и не голубцы:
— Она у вас что, больная, да? На голову, да?
Я долго считала, что национальности различаются по еде.
Потом, уже далеко, нашлось много людей, которые пытались убедить меня в другом: что одни величн'eе других, добродетельн'eе, милосердн'eе, историчн'eе, зловредн'eе, жадн'eе, ну и вообще лучш'eе-худш'eе толпой, стадом.
Когда война, очень трудно не соглашаться.
А когда войны нет, легче быть благородным.
Там недалеко был бульвар, сухой давно фонтан, гипсовые сталинские счастливые дети плясали вокруг. Меня туда водили гулять, европейское место, как потом бабушка вспоминала. Там ей казалось, что зонтик у нее кружевной, легкие туфельки, я — нарядная послушная девочка, и пирожные «пралине» откусываем аккуратно. Ну а потом назад, в счастливый двор, в подвал — нашу счастливую комнату. Наше окно выходило на улицу, ведущую к рынку, мои любимые часы — сидеть на подоконнике и рассматривать идущие ноги, ожидать знакомых ботинок, калош, краешка плаща.