Наш старый добрый двор
Шрифт:
— Ты понимаешь, — сказал гость после долгой паузы. — Указа-то не было пока. Представление к награде задержано, потому что пропал без вести. Неизвестность, в общем. Положение есть такое… Сам командир дивизии обращался к начальству. И все равно без толку.
— Где это было? — спросил летчик.
Он тронул руками колеса своего кресла, подкатил его к стене, на которой висела карта, выжидающе посмотрел на друга.
— Хотя бы примерно можешь показать где?
— Да не примерно, а вот здесь точно. Николаевские хутора, аэродром был в пяти километрах к северу. Немца за это время выбили,
— Кто-то другой… У летчиков редко бывают могилы, Гриша. Одни уходят в облако, другие — в морскую глубину, третьи сгорают, не долетев до земли… Выпьем за моего Шурца, Гриша. — Он отломил кусочек хлеба, обмакнул его в вино, положил на край тарелки.
— Ты чего это? — не понял гость.
— Так делают здесь, когда хотят помянуть навсегда ушедшего человека.
— Ты что?! Да ты как?! Ты брось это! Никто еще толком не знает! А ты…
— А я знаю, Гриша. Давай за сына моего, Героя Советского Союза. Ты стоя выпей за него…
После отъезда гостя летчик несколько дней почти не показывался на террасе. Не ждал, как обычно, почтальона с газетами, не переставлял на своей карте флажки. Точно потерял ко всему интерес. И глаза у него стали какие-то необычные, смотрели на собеседника и не видели его. Совсем другим стал летчик.
— Я зе говорил: все эти инвалиды, они цокнутые, — комментировал события Никс. — И этот тозе не исклюцение.
С Никсом никто не соглашался, даже мадам Флигель помалкивала. Никса ругали, называли плохим соседом, но он стоял на своем:
— А я говорю — цокнутый! Увидите, моя будет правда…
Иногда летчик, позвав Ромку, давал ему денег и просил:
— Смотайся за вином, будь другом.
— Ва! — удивлялся Ромка. — Вы никогда не пили вина. Какого взять?
— Все равно…
Ромка приносил вина; летчик, кивком показывая ему на стул, говорил:
— Садись…
Они сидели вдвоем, чаще молча, и тогда Ромка томился. Но иной раз летчик принимался говорить, и, хотя говорил о чем-то непонятном Ромке, тот слушал с интересом и даже поддакивал.
— Герой имеет право быть убитым, Рома. А вот безвестно пропавшим?.. Оказывается, нет, такого права ему не дано. Странно ведь, а?
— Да, очень…
— А между тем все верно. Видишь ли, о Герое люди хотят знать все, таково уж это звание. Не должно оставаться ни доли сомнения у людей, вот в чем дело-то. Ни самой, даже малой, доли сомнения… Но это может быть только в двух случаях: если человек живет и действует как Герой на глазах у всех или если он пал смертью героя тоже на глазах у всех. Третьего не дано, не так ли?
— Да… А кто Герой? Тот, кто приезжал к вам в гости, да?..
Дело в том, что летчик никому не показал фронтовую газету, привезенную другом. Запер оба экземпляра в книжный шкаф и ключ положил в карман гимнастерки. Никто в доме на Подгорной не знал, как спас в бою товарища тот самый Алик, что бегал тут вот, во дворе, под акациями, и было это не так уж и давно.
Оставшись один, летчик
вынимал из ящика стола перетянутую резинкой пачку писем. Писали старые товарищи, боевые летчики. Он перебирал письма, вчитывался в бледнеющие строчки, повторял про себя имена ребят, и это была словно безмолвная перекличка.— Костя-большой… Погиб в Керчи…
— Анисим… Сбит над «Голубой линией»…
— Осман… Сгорел в бою на Курской дуге…
— Костя-маленький… Сбит над Днепром…
— Валька Громов… Этот еще в Севастополе. Тоже без вести…
Память… Она может быть шрамом, может быть болью от осколка, не вынутого хирургом, она может быть песней, которую пели когда-то, очень давно. А может быть листком старой фронтовой газеты. С выцветшими фотографиями и еще наивными стихами будущего маститого поэта.
И среди статей вдруг мелькнет несколько строк о том, как четверо наших «ястребков» вели бой с восемнадцатью «мессершмиттами». И, сбив двух «мессеров», вернулись на свой аэродром. Все четверо.
Десять скупых газетных строчек. Всего по одной строке на каждую минуту боя. А в каждой минуте — шестьдесят смертей. Секунда — и там, где только что был самолет, уже расплывается черное облако дыма и бесформенные обломки, кувыркаясь, летят к далекой, изрытой боем земле…
Неладное творилось с летчиком, соседи видели это, а спросить стеснялись. Такой уж человек летчик, не любит, если жалеют его.
— Надо спросить, все равно надо! У человека горе, сын пропал без вести.
— Так ведь не убит! — говорила Мак-Валуа. — У меня племянники пропали без вести еще в сорок первом, оба, вы помните, как я тогда горевала по ним.
А в сорок третьем нашлись. Оказывается, в партизанах были, все израненные, бедняжки, но ведь живые!
— Тц-тц-тц… Проклятая война, когда ей конец придет?
— Теперь уже скоро, сосед.
— Дай бог, дай бог…
И вот однажды что-то случилось в доме на Подгорной. Что именно, никто толком не знал. Кроме Цициановой. Но она о подробностях не говорила, а раз не говорила сама, то и спрашивать ее было бесполезно, это все прекрасно знали.
Просто ночью соседей разбудил непонятный шум на террасе, и когда они выбежали наружу, то увидели летчика в его кресле-каталке, а рядом Цицианову, взволнованную чем-то, возмущенную, гневную.
— Вы должны дать мне слово офицера! — повторяла она. — Слышите, Павел Александрович, я требую: слово гвардейского офицера!..
— Хорошо, — сказал наконец летчик. Он поднял голову, посмотрел Цициановой в глаза. — Я даю вам слово. Пусть будет по-вашему… Попробую… — И, толкнув колесами дверь своей комнаты, скрылся в ней.
— Что случилось? — спрашивали соседи. — Какой-то шум, какой-то крик. Что было, Кетеван Николаевна?
— Ничего интересного во всяком случае, — резко ответила Цицианова. — Спокойной ночи!..
— Цортова старуха, — не преминул заметить Никс, когда Цицианова ушла. — Цево ей надо от целовека? Какой он ей офицер, когда он давно инвалид? Цево надо, сто случилось?..
В общем-то ничего не случилось. Но могло случиться, если б не Цицианова.
Дело в том, что в последнюю зиму под тяжестью мокрого снега рухнула винтовая лестница, соединявшая все четыре этажа дома.