Наша игра
Шрифт:
– Постой. Давай это мне, – резко говорю я, забирая у него чашку, – я все равно иду наверх.
«Грозный?» – повторяю я про себя снова и снова. Судя по сообщениям прессы, Грозный сегодня – один из самых негостеприимных городов на земле. Готов поспорить, что даже Ларри не полез бы к кровожадным чеченцам только из неприязни к английскому Рождеству. Так значит, он лжет мне? Или пытается поразить мое воображение? Кого он называет старыми друзьями, друзьями друзей, соседями? Грозный, а потом куда? Контора снова взяла его на службу, ничего не сообщив мне? Я отказываюсь брать наживку. Я веду себя так, словно этого разговора
– Эмм согласилась сделать для меня кусок черновой работы, – говорит Ларри, когда мы однажды прогуливаемся по верхней террасе солнечным воскресным днем, – в некоторых из моих «безнадежных случаев». Ты не возражаешь?
Теперь это не только воскресные обеды. Иногда втроем нам так хорошо, что Ларри считает своим долгом остаться и на ужин тоже. За те два месяца, что он ездит к нам, лейтмотив его визитов коренным образом изменился. Мы перестали обсуждать кошмарные случаи скрытой от общества жизни ученых кругов. Вместо этого мы получили домашнего Ларри, Ларри – мечтателя и воскресного проповедника, то клеймящего позорное равнодушие Запада, то рисующего лубочные картинки альтруистических войн особых частей ООН в особых, на манер Бэтмена, мундирах, которые в мгновение ока справляются с тираниями, эпидемиями и голодом. И, поскольку оказалось, что на эти фантазии я смотрю как на опасный вздор, мне выпала неблагодарная роль домашнего скептика.
– И кого же она будет спасать? – спрашиваю я весьма саркастически. – Болотных арабов? Озоновый слой? Или наших любимых китов?
Ларри смеется и хлопает ладонью меня по плечу, что наконец настораживает меня.
– Всех их, Тимбо, черт тебя побери, тебе назло. Одна, без посторонней помощи.
Его рука на моем плече, и я отвечаю ему деланно радостной улыбкой, но меня занимает нечто более существенное, чем кличка, которую он дал ей. На первый взгляд его улыбка обещает лукавое, но безобидное соперничество. Но я читаю в ней грозное предупреждение. «Ты меня запустил, ты помнишь, Тимбо, – говорят его насмешливые глаза. – Но из этого не следует, что ты сможешь остановить меня».
И передо мной дилемма, рожденная моей совестью или, как сказал бы Ларри, моим чувством вины. Я и друг Ларри, и его создатель. Как его друг, я понимаю, что так называемые «безнадежные случаи», которыми он баламутит зловонное болото Бата – «Прекратите зверства в Руанде», «Не дайте Боснии истечь кровью», «Помогите Молуккским островам немедленно», – это только средство заполнить пустоту, оставленную в нем Конторой, когда она выбросила его за ненадобностью и пошла дальше своим путем.
– Ну что ж, я надеюсь, что она сможет помочь тебе, – говорю я великодушно. – Ты всегда можешь расположиться в моей конюшне, когда тебе понадобится помещение для офиса.
Но, когда я замечаю то же выражение на его лице во второй раз, оно нравится мне еще меньше, чем в первый. И, когда я день или два спустя нахожу минутку, чтобы выяснить, чем же именно Ларри занял ее, я неожиданно натыкаюсь на стену секретности.
– Это что-то вроде «Эмнисти интернэшнл», – говорит она, не отрывая глаз от пишущей машинки.
– Звучит замечательно. Но что же это конкретно – выручать людей из политических тюрем или что-нибудь другое?
– Это всего понемногу. – Она продолжает что-то печатать.
– Ничего не понятно, – говорю я неловко, потому что мне трудно поддерживать беседу из другого угла ее студии.
После этого было много воскресений, но все они сливаются для меня в один день. Сначала это день Ларри, затем
день Ларри и Эммы, потом сущий ад, в котором при всем их разнообразии царит удручающая одинаковость. Если быть точным, то это раннее утро понедельника, и над Мендипскими холмами пробиваются первые лучи солнца. Ларри покинул нас уже полчаса назад, но удаляющийся дребезг его кошмарной машины еще стоит у меня в ушах, а его ласковое «Спите спокойно, дорогие» – приказ, которому моя голова упрямо отказывается подчиняться. И Эммина, видимо, тоже, потому что она стоит у окна моей спальни голым часовым, наблюдая, как черные клубы туч рассасываются и перестраиваются под яростными лучами солнца. Никогда в своей жизни я не видел ничего более недоступного и прекрасного, чем Эмма с ее спадающими на спину длинными черными волосами, нагишом любующаяся рассветом.– Это именно то, чем я хотела бы быть, – говорит она экзальтированным, неестественно взволнованным тоном, который, как я подозреваю, и выражает ее сущность. – Я хочу быть уничтоженной и созданной заново.
– За этим ты и приехала сюда, дорогая, – напоминаю я ей.
Но она больше не хочет пускать меня в свои грезы.
– Что между вами общего? – спрашивает она.
– Между кем нами?
Она игнорирует мою реплику. Она знает, и я знаю, что в наших жизнях есть только один третий.
– Из-за чего вы подружились? – спрашивает она.
– Мы не дружили с детства, если ты это имеешь в виду.
– Возможно, вы должны были дружить. Иногда меня просто бесит ее терпимость.
– Почему?
– Это следовало из вашей системы воспитания. Большинство англичан-одноклассников, которых я знаю, в детстве имели друг с другом роман. Ты никогда не был в него влюблен?
– Боюсь, что нет, никогда.
– Тогда он, наверное, был влюблен в тебя. В своего старшего друга, блистательного рыцаря. В свой идеал.
– Ты издеваешься?
– Он говорит, ты имел на него большое влияние. Ты был для него образцом. Даже после школы.
Хотите, сочтите это профессионализмом, хотите – отчаянием любовника, но ее слова оставили меня холодным как лед. Холодный, как разведчик. Неужели Ларри нарушил клятву – после двадцати лет могильного молчания растрепался моей девушке? Теми же словами, которые он однажды бросил в лицо своему наставнику по секретной службе: Крэнмер извратил мое представление о человечности, Эмма, Крэнмер совратил меня, он воспользовался моей близорукой невинностью, он сделал из меня лжеца и лицемера?
– Что еще он сказал тебе? – спросил я с улыбкой.
– А что? Что он еще мог сказать? – Она все еще стоит нагишом, но ее нагота больше не доставляет ей удовольствия, и она что-то накидывает на себя, прежде чем повернуться к своему страннику.
– Я просто хотел узнать, какие формы приняло мое дурное влияние.
– Я не сказала дурное. Это ты сказал. – Теперь пришла ее очередь выдавливать из себя натужный смех. – Могу я спросить себя, не попала ли я в ловушку между вами двумя, ведь правда? Ведь вы, возможно, оба сидели. Это объяснило бы, почему казначейство уволило тебя в сорок семь лет.
Ради ее же блага мне приходится верить, что она считает сказанное ею шуткой, способом уйти от разговора, который становится непредсказуемым. Она, наверное, ждет, что я рассмеюсь. Но внезапно между нами разверзается пропасть, которая страшит нас обоих. Мы никогда не были так далеки друг от друга и никогда сознательно не подходили так близко к вещам, которые невозможно произнести.
– Ты поедешь на его лекцию? – спрашивает она, неловко пытаясь сменить тему.
– Какую лекцию? Мне кажется, что одной лекции в воскресенье более чем достаточно.