Наша игра
Шрифт:
– Я такая шлюшка, Тим, – доверительно сообщает мне она за столиком в «Уилтоне». – Когда я захожу в полную людей комнату, мужчины смотрят на меня, и я начинаю флиртовать со всеми подряд. А потом я оказываюсь с кем-то, кто хорошо выглядел на витрине, но оказывается полным импотентом, когда приводишь его домой.
Она нарочно провоцирует меня? Или она фантазирует? Подталкивает ли она меня попытать счастья? Ведь не хуже я какого-нибудь слюнявого банкира тридцати лет из Хэмпстеда с «порше»? И как мне узнать, что это не блеф, ведь если я открою свои намерения, а она отвергнет меня, то что будет с нашими отношениями? Не безумна ли она? Несомненно, что ее хаотический жизненный путь наводит на мысль именно о безумии, хотя
Что касается ее политических увлечений, то они суть пародии на разглагольствования воскресного комментатора, берущегося за один прием пригвоздить к позорному столбу какой-нибудь общественный порок. Поэтому как я могу смеяться над ее отказом есть турецкие фиги, «потому что посмотрите, что они делают с курдами»? Или покупать японскую рыбу, «потому что посмотрите, что они делают с китами»? И что смешного – и не английского – в том, чтобы подчинить свою жизнь принципам, даже если, на мой устаревший взгляд, эти принципы неэффективны?
Тем временем я подкрадываюсь к ней, воображаю ее себе, проверяю первые впечатления и жду: жду поощрения с ее стороны, потому что искра никогда не разожжет огня, если вы не выберете для нее подходящий момент, когда в один из наших братско-сестринских вечеров она протянет свою руку и положит ее мне на щеку или костяшками своих пальцев помассирует и мою больную спину. Только однажды она спросила меня, чем я зарабатываю на жизнь. И, когда я ответил, что служил в казначействе, она спросила, вызывающе выставив вперед свой подбородок с ямочкой:
– И на чьей же ты тогда стороне?
– Ни на чьей. Я государственный служащий. Это совсем не устраивает ее.
– Ты не можешь быть ни на чьей стороне, Тим. Это все равно что не существовать. Обязательно надо иметь то, во что верить. Иначе ты ни рыба ни мясо.
Однажды она спросила меня о Диане: что пошло не так?
– Ничего. Все было не так, когда мы поженились, и не изменилось после.
– Тогда зачем вы поженились?
Я сдерживаю раздражение. Мне хочется сказать ей, что в любви прошлые ошибки объяснить не проще, чем обнаружить. Но она молода и еще верит, я полагаю, что для всего можно найти объяснение, если только как следует поискать.
– Это была просто жуткая глупость, – отвечаю я с обезоруживающей, как я надеюсь, откровенностью. – Послушай, Эмма, не говори мне, что ты никогда не делала глупостей. По-моему, ты только о них мне и рассказываешь.
На это она довольно снисходительно улыбается мне, и я в приступе тайного гнева ловлю себя на том, что сравниваю ее с Ларри. Вам, красавчикам, жизнь не устраивает трудных проверок, не правда ли, хочется мне сказать ей. Вам не нужно лезть из кожи вон, ведь так? Вы можете сидеть и судить жизнь, вместо того чтобы она вас судила.
Она улавливает мою горечь или что бы это ни было. Она берет двумя руками мою руку и задумчиво прижимает к своим губам, внимательно глядя на меня. Умна ли она? Или она дурочка? Сама Эмма отвергает эти категории. У ее красоты, как и у красоты Ларри, своя мораль.
А на следующей неделе мы снова старые друзья, и так продолжается до того дня, когда Мерримен вызывает меня к себе и сообщает, что ветераны «холодной войны» не подлежат вторичной переработке и что я, следовательно, могу немедленно поискать себе новую лужайку в Ханибруке. Однако вместо уныния, в которое должен был повергнуть меня этот приговор, я испытываю только прилив неуместного энтузиазма. Мерримен, на этот раз ты прав! Крэнмер свободен! Крэнмер расплатился по своим долгам! Отныне и до конца своих дней он будет, наплевав на свои прежние принципы, следовать совету Ларри. Он будет сначала прыгать, а уж потом смотреть, куда прыгнул. Он будет брать, вместо того чтобы отдавать.
Глава 7
Но
Крэнмер будет не только брать. Он станет жить скромно, станет жить в деревне, станет жить свободно. Он самоустранится от сложностей большого мира, тем более что «холодная война» выиграна и позади. Внеся свой вклад в эту победу, он с достоинством уступит поле брани новому поколению, о котором с такой теплотой сказал Мерримен. В полях, на ниве, в сельской тиши он в самом прямом смысле соберет урожай, ради которого он так славно потрудился, в достойных, упорядоченных, открытых человеческих отношениях он наконец обретет свободу, ради которой он сражался эти двадцать с лишним лет. Но он не замкнется в себе, нет, ни в коем случае. Напротив, он займет себя самыми разными видами полезной обществу деятельности, но только в рамках микрокосма, малой общины, а не в пресловутых интересах нации, которые в наши дни загадка даже для тех избранных, кто по долгу службы блюдет их.И эта восхитительная перспектива, свалившаяся мне на голову с такой неожиданной стороны, сподвигла меня на акт великолепного безрассудства. В качестве места свершения великого события я выбрал Грильный зал ресторана «Коннот». Прояви я чуть больше предусмотрительности, я выбрал бы что-нибудь поскромнее, потому что я слишком поздно понял, что переоценил возможности ее гардероба. Ну да ладно, к черту предусмотрительность. Если она когда-нибудь придет ко мне, я одену ее с головы до ног в золото!
Она слушает меня осторожно, но осторожность – не то слово, которым можно описать мои речи. Исключая, конечно, мое секретное прошлое: тут я нем как рыба.
Я говорю ей, что люблю ее и опасаюсь за нее днем и ночью. Люблю за ее талант, за ее живой ум, за ее смелость, но особенно за ее хрупкость и – я решаюсь произнести это слово, потому что она сама уже намекнула на него, – ее рискованную доступность.
Моими устами, как никогда прежде, говорит правда. Может быть, это больше, чем правда, может быть, это мечта о ней, потому что меня подхватила и понесла радость от возможности быть нерасчетливым после стольких лет самоконтроля и изворотливости. Я наконец свободен чувствовать. И все благодаря ей. Я говорю ей, что хочу быть для нее всем, чем может быть мужчина: прежде всего я хочу дать ей убежище и защитить, не в последнюю очередь от нее же самой; затем я хочу дать ей возможность заниматься ее искусством, хочу быть ее другом, товарищем, возлюбленным и учеником; я хочу дать ей кров, под которым ее распавшиеся части смогут в гармонии воссоединиться. И для этого я предлагаю ей здесь и сейчас разделить со мной мою сельскую жизнь: в самом пустынном уголке Сомерсета, в Ханибруке, бродить по холмам, выращивать виноград и делать из него вино, заниматься музыкой и любовью, создать вокруг себя мир Руссо в миниатюре, но более привлекательный, прочесть книги, которые мы всю жизнь хотели прочесть.
Удивленный своим безрассудством, не говоря уже о красноречии – за исключением, разумеется, деликатного вопроса о том, как же я все-таки провел последние двадцать пять лет своей жизни, – я слушал себя, слушал, как весь свой арсенал я выстреливаю одним гигантским залпом. Моя жизнь, говорил я, до сегодняшнего вечера была сплошной комедией мезальянсов, явным следствием того, что мое сердце так и не было выпущено из бокса.
Господи, неужели я снова цитирую Ларри? Временами, к своей досаде, я слишком поздно обнаруживаю, что мои лучшие фразы сказаны им.
Но сегодня, продолжал я, оно выпущено на дорожку и скачет, а я с сожалением оглядываюсь назад на многочисленные повороты, которые я сделал. И наверняка – если я только правильно понимал ее – это даже могдо быть связующим нас, несмотря на разницу лет, звеном: разве она не признавалась мне постоянно, что до смерти устала от мелких увлечений, мелких разговоров, мелких умов? А что до ее карьеры, то Лондон остается у нее под боком. С ней останутся ее друзья, ей не нужно будет отказываться ни от чего из того, что дорого ей, она будет вольной пташкой, а не моей канарейкой в клетке. С оглядкой, как верю я в глубине души, на каждое слово, на каждый душевный порыв. Потому что для чего нам убежище, как не для того, чтобы порвать с одной жизнью и начать другую?