Наша тайная слава (сборник)
Шрифт:
Ассистентка из-за стекла сделала знак своему начальнику, что звонит его дочь. Час истины! Он поколебался между отцовской тревогой и своим обещанием не прерывать признания этого психа. Боялся разрушить самое начало установившегося между ними доверия и задеть человека, у которого, похоже, тяжело на сердце. Он незаметно, одними глазами отказался взять трубку и вообразил свою малышку, приникшую к своему мобильнику, вынужденную сдержать свой восторг. Или, того хуже, молчать о своей подавленности.
— У их заводилы было ангельское личико, хрупкое сложение и тихая улыбка, которая не давала ни малейшего шанса предугадать последовавшее за этим остервенение. Маневр: для начала повалить меня на землю, без предупреждения и даже без единого слова, а потом натешиться вволю. И вот, в то время как один из его приспешников присел на корточки за моей спиной, блондинчик неожиданно толкнул меня, и я растянулся на асфальте во весь рост. Никто не может предположить, сколько злобы таится в троих десятилетних мальчишках, пылающих жаждой разрушения. В мальчишках, которые еще этим утром, перемазанные вареньем, целовали свою мать перед школой, словно прощаясь навек. Ни одно создание в мире не может перейти в столь короткое время от нежности к самой крайней жестокости. Ужасное бешенство преобразило их, лишило человеческого
Чем больше банкир слушал стенания своего нового клиента, тем больше задумывался о его вменяемости, колеблющейся между бредом и клинической патологией. Конечно, это был не первый псих, переступивший порог его кабинета, но он лишал его драгоценного общения с дочерью и собирался изгадить ему все утро. Он хотел было в паузе между его вдохом и выдохом ввернуть слово, но не успел.
— Почти теряя сознание, я почувствовал, как куча-мала вдруг рассеялась, поскольку прозвенел звонок. Все разбежались по своим классам, а я успел, полуживой, доползти до невысокой ограды, отделявшей внутренний двор от столовой, и перевалился через нее, рухнув по ту сторону, вдали от учительских глаз. И подождал, пока не стихнет гомон учеников, изнуренных своими играми. Вы спросите меня, почему я не пошел жаловаться в кабинет директора?
Весьма опасаясь подлить масла в огонь, банкир расщедрился на почти снисходительную улыбку.
— Ну, на самом деле у меня нет ответа. Поди знай, почему мальчишки предпочитают не ябедничать, а держать язык за зубами, как заключенные в тюрьмах. Не знаю, может, тут дело в законе молчания, который уважают из гордости или из страха мести. В моем случае речь не шла ни о том ни о другом, поскольку моя гордость была стерта в порошок и все, что мне было суждено претерпеть в этом низменном мире, я уже претерпел. Разумеется, мной двигала сила, которая на самом деле не принадлежала реальному миру, потому что я был брошен в другой, где законы, права и обязанности людей уже не имели значения. Рухнув на гравий, агонизируя, покрытый тысячей отверстых ран, с разодранным в клочья лицом, где смешивались кровь, слезы и сопли, я испробовал три, четыре, пять позиций, чтобы встать, но так и не сумел. Тогда я пополз, как раненый солдат на поле боя, поскольку для любого десятилетнего ребенка подвергнуться такому взрыву насилия равнозначно бомбардировке, пережитой на дне окопа, или атаке батальона, в котором ты остался единственным уцелевшим. Встав наконец и держась одной рукой за спину, другой за нос, я заковылял, прижимаясь к стене, как ночное чудовище при свете дня. На крестном пути, который вел меня домой, я видел по испуганным взглядам прохожих, что действительно выгляжу чудовищем. Но прежде чем навсегда исчезнуть в недрах своей постели, мне еще предстояло найти силы на некую подделку несчастного случая и выставить себя его виновником, а не жертвой. И тем самым добиться не жалости, а порицания моей матери, чтобы меня оставили в покое и чтобы я мог противостоять болезни, наверняка неизлечимой, которую подхватил. Придя домой, я прокрался в гараж, достал свой велосипед и помял переднее колесо молотком, выломал спицы и почти согнул раму. После чего предстал перед входной дверью с изувеченной машиной у ног и окровавленным лицом. Мне не нужен был мудреный сценарий, мое бедное тело, все в шишках и синяках, говорило само за себя: я опять прогулял уроки, чтобы покататься на велосипеде, и, съезжая вниз по опасному спуску улицы Маласси, отвлекся и нога сорвалась с педали. Врезался в стоящую машину, перелетел через нее и грохнулся лицом об асфальт, а ребрами о парапет. Врач обработал мои разнообразные ушибы и ссадины, не подвергая сомнению саму историю: нет, госпитализация не потребуется, пусть посидит несколько дней дома, этого будет достаточно. Он имел в виду мое выздоровление, а родители — наказание. Выдумка удалась — теперь я был гадким мальчишкой, который получил заслуженный урок.
Директор банка уже не надеялся на этой стадии рассказа прервать своего клиента и выпроводить его в холл, уверяя, что его деньги в хороших руках. Этому мерзавцу удалось взять его в заложники в собственном кабинете, как вооруженному террористу с маской на лице. Стыдясь, он вынужден был признать, что иногда предоставлял богачам свое терпение, на которое бедняки претендовать не могли.
— Оставшись один, я заплакал, и уже ничто не сдерживало мои рыдания, я плакал, как плачут новорожденные, брошенные в хаотичный мир, чего они не просили. На заре я выплакал все свое горе, поскольку, иссякнув, эти детские слезы оказались последними: мальчишка-фрондер, которым я был прежде, умер по-настоящему. Собственно, с тех пор я уже никогда не плакал.
Банкир подумал о слезах, которые его дочь проливает в этот миг, и почувствовал себя виноватым.
— Но, проснувшись, я обнаружил в себе другую боль. Когда взрослый человек погружается в депрессию, он хотя бы раз слышал это слово, видел, как до него в нее погружались другие, и умеет описать свой недуг. Десятилетний же ребенок напрасно ищет внутри себя больной орган. В нем словно разверзается пропасть, он становится вместилищем всей тревоги мира. Словно некий зловредный дух завладевает его телесной оболочкой, он чувствует, что боль, которую невозможно ни обнаружить, ни изгнать, продолжает жить в нем, несмотря на усилия всех заклинателей. Сегодня, когда я с вами говорю, недуг по-прежнему таится во мне, он покинет меня лишь в день Страшного суда, когда я скажу Всевышнему, если Он существует, что свое чистилище я получил на земле и уже заплатил сполна, даже не успев согрешить. Так что пусть Он, Всевышний, отстанет от меня, оставит меня, черт подери, в покое.
Начальник отделения вдруг вспомнил, что человек, державший его пленником своих откровений, отрекомендовался ему как автор текстов песен, словесник, и это определение принимало теперь неожиданное значение. Словесник — террорист, наделенный даром слова. Или ностальгический больной хроническим недержанием речи. Или болтливый невротик. Пока этот человек-который-так-страдал-в-детстве доберется до того, как
стал взрослым и богатым, он наверняка подыщет и другие определения.— В общем, во мне угнездился страх, и для того, чтобы познакомиться поближе, повоевать друг с другом, а также примириться, у нас в запасе была вся моя оставшаяся жизнь, но к этому я приду несколько позже. Пока я в своей постели, ищу выхода из этого ужаса. От простого избиения я бы наверняка оправился, но в данном случае меня подвергли линчеванию, как врага общества, я возбудил коллективную истерию, жажду мщения, во мне увидели объект ненависти… И вот чем отличается ребенок от взрослого: нельзя ненавидеть ребенка до такой степени, чтобы пожелать растоптать его ногами, потому что, если он все-таки уцелеет, вы уже никогда не заставите его верить в волшебные сказки, в супергероев, в чудеса, магию, смех, в большие надежды, в белых кроликов и поборников справедливости в маске, в будущее, в утешение матери, в покровительственную руку отца, в дружбу, в братство между народами, в равенство с рождения, в свободу быть тем, что ты есть. Он не будет верить уже ни во что и не почувствует себя в безопасности нигде. Все последующие дни, каждый раз, когда кто-нибудь из родителей входил в мою комнату, я притворялся, будто поглощен чтением какого-либо романа, чтобы оправдать свою немоту, свою оцепенелость, и держал открытую книгу перед глазами, хотя был не способен узнать ни одну букву, зацепиться за малейшую фразу. Пышущий энергией мальчуган, изобретатель вечного двигателя, открыл в себе неподвижность. Неподвижность стариков, монахов и лежачих больных. Поди знай, что претерпели медлительные люди, чтобы стать такими медлительными, и, если речь идет о естественном ритме мудрости, поди знай, каким извилистым путем они к этому пришли! Тихий ребенок — это тот, кто потерял веру. Созерцательный ребенок — это тот, кто уже не желает быть центром вселенной. Ребенок, который не играет, предпочитает восторгам скуку.
Банкир стал опасаться, как бы и его дочь тоже не потеряла веру.
— И вот как-то утром, которого я так опасался, мне пришлось оставить свою немоту, чтобы вернуться в мир живых, но за восемь прошедших дней этот мир стал уже совершенно не похож на тот, что я знал; апокалипсис миновал, превратив мою маленькую улицу, застроенную пригородными домиками, в груды развалин. С портфелем в руке, я шел по обломкам, прокладывая себе путь через кладбище руин, заваленных телами несчастных, не успевших сбежать.
Клиент прервался и подождал реакции, ловя взгляд банкира, погруженного в свои мысли, но тот ничего не слышал, кроме последних слов, без малейшего представления о контексте.
— Наверное, это было ужасно, — рискнул откликнуться он, едва выйдя из своего отупения.
— Я просто хотел убедиться, что вы меня слушаете.
Пойманный с поличным банкир попросил его продолжать.
— Собственно, у меня сохранилось одно точное воспоминание о моем первом выходе. Каким бы странным это ни показалось, я чувствовал себя в шкуре заключенного, подавшегося в бега. Чтобы не быть узнанным, я жался к стенам своего квартала, выбирал наименее людные улицы и, чтобы последним пройти в школьные ворота, подождал за уличным фонарем, чтобы исчезли стайки учеников, медливших перед уроками. В классе я вел себя как виноватый, и если помню это довольно точно, то лишь потому, что с тех пор всегда жил с наваждением, что на меня покажут пальцем. Затаившись в глубине класса, я готовился к самому ужасному испытанию — встретить взгляд моих мучителей. Каждая жертва и страшится, и ищет встречи со своим палачом, и причины принудить себя к этой новой пытке весьма непросты. Прежде всего потребность найти в его глазах то, что осталось от твоего достоинства; ты предпочел бы увидеть там раскаяние, сожаление, что зашел так далеко. Хочется показать ему, что он уже не страшен тебе и что ты не дашь сделать из себя козла отпущения. Но есть и еще кое-что в напряженности этого взгляда: ты хочешь показать ему, что твое чувство чести было сильнее потребности в мщении и что ты ничего не сказал миру о своей боли.
О, помолчал бы он о своей боли в моем собственном мире, поймал себя на мысли банкир.
— Эта встреча состоялась через несколько часов, по дороге в столовую, когда я столкнулся с блондинчиком, нанесшим первый удар. Казалось, он ничуть не удивился и, мельком взглянув в мои потухшие глаза, пошел своей дорогой, поскольку заметил невдалеке двух своих сообщников, которые опустошали миску жареной картошки, прежде чем сесть за стол. Я готовился к худшему, но эта развязка зашла гораздо дальше: они просто забыли. Пока я на своем ложе страдания мечтал покончить с этим, эти три подонка жили и смеялись, запускали бумажные самолетики, прижимались к своей матери, играли с отцом, воровали шоколадки, обжирались жареной картошкой, а главное, без малейшего усилия, без малейших угрызений совести стерли из памяти свое веселое остервенение, с которым уничтожали меня. У меня — потрясение, стихийное бедствие. У них — всего лишь минута разрядки, о которой они не сохранили ни малейшего воспоминания.
Банкир подумал на мгновение, что речь идет об идеальном эпилоге. Но это была просто пауза.
— Вечером после своего возвращения в школу у меня возникло искушение поверить, что жизнь вошла в свою прежнюю колею и что после хорошей ночи сна мой недуг рассеется наконец. Но не тут-то было — утром я все еще изводил себя, и на следующий день, и на следующий. Отныне пришлось терпеть еще и это, скрывая от посторонних глаз. Не мог же я навязать своим родителям больного, испытывающего отвращение к жизни сына, попасть в разряд неврастеников. Пришлось жить тайной жизнью, отягощенной бременем, которое невозможно ни с кем разделить. В возрасте, именуемом трудным, я стал в глазах и своих близких, и сверстников меланхоличным мальчуганом, замкнутым по самому расхожему определению, и, слыша, как его произносят все, понял, что я выиграл партию — сумел сдержать недуг. Чтобы предохранить себя от внешних угроз, я ограничил свои выходы из дому, чувствуя себя в безопасности только в своей комнате. Через окно я слышал голоса игравших на улице детей, иногда так зазывавших меня присоединиться к ним, но я знаком руки давал понять, что слишком занят. Ну что ж, вскоре призывы умолкли… Я ждал летних каникул, словно морской ветер должен был унести мои страдания. Потом ждал наступление отрочества с его обещаниями метаморфоз. Но и в этом новом теле маленького мужчины ничто из прежней механики навязчивых состояний не оставило меня. На мое шестнадцатилетие родители, в противоположность всем прочим, захотели подарить мне скутер, чтобы я начал выходить на улицу, не все время сидел взаперти, расширил поле своей деятельности, присоединился к компании сверстников. Но этому нежданному подарку я предпочел электрогитару — она представлялась мне единственным транспортным средством, пригодным для моих неподвижных странствий, тем, что было способно перенести меня в самые отдаленные края.