Наше дело правое
Шрифт:
— Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьезно. Вернее, он будет не говорить, а приказывать.
— Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.
— А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! — и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.
Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.
Разговор
Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).
Под вождем выцвел лозунг белым на красном — и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потом все будет за нами. Хотя сам он бы поместил что-то вроде «Делай, что должен, и будь что будет».
Академик действительно чуть не проговорился. Все в нем пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.
Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.
И теперь он наверстывал непрожитое время. А наверстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и несделанное главное дело его жизни.
Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золой песок.
И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Рауншенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.
У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что, пока академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот, достигнутый двадцать лет назад результат.
И теперь он могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.
Настал странный день, когда ему казалось, что время замерзло, а его наручные часы идут через силу.
Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.
На корабле реял американский флаг — но это было обманкой, враньем, дымом на ветру.
Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.
Академик взлетел на мостик — он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась еще более костлявой.
Он мычал, глядя на силуэт крейсера.
— Сейчас нас будут убивать, вот. — Коколия заглянул Академику в глаза. — Я вам расскажу, что сейчас произойдет. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвертого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все. А теперь, угадайте, что мы выбираем.
— Мне не надо угадывать, — сказал хмурый Академик. — Довольно глупо у меня вышло: хотел ловить мышей,
а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать свое дело, и ничего у меня не получилось.— Это пока у вас ничего не получилось — сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчиненных есть шанс размером в двадцать минут. Если повезет, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях. Но, честно вам скажу, мне важнее восемь транспортов и танкер…
Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.
— Матвей Абрамович, — спросил Коколия помполита. — Как вы думаете, сколько продержимся?
— Час, я думаю, получится. Но все зависит от Аршбы и его машины — если попадут в машинное отделение, то все окончится быстрее.
— Час, конечно, мало. Но это хоть что-то — можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…
Коколия вдруг развеселился — по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.
Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе — так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать теплое дыхание теплого моря.
Коколия вздохнул и сказал:
— Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами».
Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.
Семафор с крейсера тут же включился в разговор — требуя прекратить радиопередачу.
Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.
«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», — печально подумал Коколия.
И точно — через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.
«Лед», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.
Радист вел передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи, — стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта, с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмет пальцы плена на его горле.
Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.