Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)
Шрифт:

Если сами причины относительного ослабления интереса к фигуре Герцена достаточно понятны, то это еще не делает подобное положение вещей справедливым. Помимо прочего Герцен – один из немногих больших русских интеллектуалов XIX века, хорошо известных не только в России, но и в мире, тот, чье интеллектуальное наследие в прямой или, теперь гораздо чаще, косвенной форме прослеживается до сих пор. Для XIX века он представал скорее парадоксалистом – в век, начавшийся большими философскими системами и продолжившийся огромными постройками «позитивного» знания, его стиль мышления – нелюбовь к масштабным теоретическим построениям, претендующим на универсальное объяснение и предписывание всеобщих законов, преднамеренный акцент на вероятности, возможности, игре случайностей, восприятие истории как вариативной, что не делало ее лишенной смысла, но представляла смысл, исторически реализовавшийся, лишь одним из принципиально возможных – скорее удивлял, чем привлекал следовать, ведь вождь и теоретик должен направлять, а не рассуждать на глазах ведомых, говорить от лица «Истории», а не от собственного [7] .

7

См. замечательный по

глубине философский анализ мысли Герцена: Хестанов Р.З. Александр Герцен: импровизация против доктрины. – М.: Дом интеллектуальной книги, 2001.

* * *

В «споре западников и славянофилов» Герцену довелось поучаствовать последовательно с весьма различных позиций – от сомневающегося и старающегося разобраться в аргументах сторон в начале 1840-х к горячему защитнику «западнической» позиции, через раскол «западничества» в 1846–1847 гг. к разочарованию в «Западе» и созданию собственной, глубоко оригинальной позиции; в рамках которой синтезировал многие положения противостоявших некогда сторон; в частности дав социалистическую интерпретацию русской общине; т. е. осуществив акклиматизацию «социализма» и создав «русский социализм».

Собственно; сам спор западников и славянофилов; явное противостояние двух позиций – довольно непродолжительный эпизод в истории русской мысли; почти целиком укладывающийся в границы 1840-х годов с прологом в 1820–1830-х. Уже к 1850-м это противостояние отошло в прошлое: символическим водоразделом служит смерть В. Г. Белинского в 1848 г. – полемисты продолжали перебрасываться аргументами; в первую очередь; правда; «западники» [8] ; но линии противостояния быстро меняются; и уже к 1856 г. это разграничение практически ни о чем не говорит в текущих спорах. Сам Герцен в 1863 г. писал:

8

По причине отсутствия у «славянофилов» собственного печатного органа; а с 1852 г. и постигшего основных участников славянофильского кружка цензурного запрета; снятого только в 1856 г.; уже в новое царствование

«[…] не мы придали учено-литературному спору тридцатых годов историческую важность в умственном развитии России; а так и было на деле. О самом споре мы не будем распространяться; об нем писали много; мы только напомним; что одна сторона стремилась продолжить петровский переворот в смысле революционном, усвоивая России все выработанное народами с 1789 и перенося на нашу почву английские учреждения; французские идеи; германскую метафизику. Считая западные формы гражданственности выше форм топорной работы Петра I и его наследников; они были совершенно правы; но принимая их за едино спасающие, общечеловеческие формы, идущие ко всякому быту они впадали в вечную ошибку французских революционеров. Противники их возражали им, что формы, выработанные западной жизнью, хотя бы и имели общечеловеческое развитие, но рядом с ним должны были сохранить и свои частно-народные элементы, что эти элементы останутся нам чужими и не удовлетворят нас, потому что у нас другие притязания и другие препятствия, другое прошедшее и другая обстановка в настоящем. К этому присоединялась вера в элементы, лежащие в бытие народном, и раздражительная обидчивость за прошедшее.

До ясности не договорились ни те, ни другие, но по дороге было возбуждено множество вопросов; в полном разгаре спора его настигла Февральская революция» (XVII, 100–101) [9] .

9

Здесь и далее все ссылки на издание: Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. (М.: Изд-во АН СССР, 1954–1965) даются в тексте, римскими цифрами обозначается соответствующий том, арабскими – страницы.

Как уже отмечалось, в этом споре Герцен – один из наиболее заметных представителей «западничества», наряду с В. Г. Белинским, T. Н. Грановским, К. Д. Кавелиным: блистательный публицист сначала «Отечественных записок», а затем «Современника», известный беллетрист, он куда чаще спорит со славянофилами не на страницах журналов, а в московских гостиных, часами препираясь о самых разных предметах с А. С. Хомяковым, не меньшим, чем он сам, острословом и диалектиком, охотно и вдумчиво беседует с братьями Киреевскими, Иваном и Петром, которых, в отличие от Хомякова, он уважает и признает не только их ум, но и нравственный авторитет, дружит с молодым К. С. Аксаковым и приятельствует с Ю. Ф. Самариным. Разногласия между западниками и славянофилами все возрастают, во многом благодаря петербургским западникам во главе с Белинским – заочная полемика, не говоря уже о характере Виссариона Григорьевича, сильно способствует резкости постановки вопросов и решительности выводов, заочно трудно дружить, но легко ссориться, – ив 1844 г. два кружка разойдутся окончательно. Идейные споры перерастали в личное отчуждение; о попытке примирения, предпринятой год спустя, Герцен вспоминал в сопровождении следующей сентенции:

«Примирения вообще только тогда возможны, когда они не нужны, то есть когда личное озлобление прошло или мнения сблизились и люди сами видят, что не из чего ссориться. […] Попытка нашего Кучук-Кайнарджи очень скоро оказалась невозможной, и бой закипел с новым ожесточением» (IX, 166).

Там, где дружат идеями, из-за идей и расходятся, не имея возможности ухватиться за то, что держит остальных: общность дел, знакомств, родство и свойство, житейское обыкновение. Люди, оказавшиеся вместе лишь потому, что они разделяют одни и те же идеи, обречены либо до конца держаться за неизменность этих идей, оберегать их от всякого пересмотра или выяснения деталей, которые можно понять различно, либо вынуждены разойтись, если их идеи пойдут розно:

«Если бы у нас было неминуемое дело, которое бы нас совершенно поглощало, а то ведь собственно вся наша деятельность была в сфере мышления и пропаганде наших убеждений… какие же могли быть уступки на этом поле?..» (IX, 212).

В 1847 г., когда Герцен уезжал на Запад, и от западнического круга мало что осталось, споры о бессмертии души остались здесь, за границей, и к последнему году в России Герцен вновь был по-настоящему близок только с Огаревым. Он уезжал, уже внутренне готовый

разочароваться: в «воображаемый Запад» было вложено столько надежд, что любая реальность не могла бы их удовлетворить. Уже в 1860-е Герцен писал, что в московский период любил Запад книжно, а «еще больше я любил его всею ненавистью к николаевскому самовластью и петербургским порядкам. Видя, как Франция смело ставит социальный вопрос, я предполагал, что она хоть отчасти разрешит его, и оттого был, как тогда называли, западником» (XVIII, 278).

Но помимо этого был и еще один сильный мотив к разочарованию. Белинский мог спокойно существовать, не испытав ничего подобного герценовскому пересмотру идей, в Европу он, правда, попал почти одновременно с Герценом, но, в отличие от последнего, европейские страны и их быт его интересовали мало, и в Париже он оставался целиком погруженным в русские споры. Он был болен, чувствовал, что умирает, – он жил остатками жизни, тогда как Герцен, на удивление, сознавал себя молодым, все еще готовился жить. Пора подведения итогов, заката для него наступит позже, после гибели матери и сына, смерти жены, – тогда, в 1852 г., он будет считать, что все закончилось и для него, и для Европы [10] , в этом случае особенно заметно расхождение времени большой истории, для которой «Герцен» только по существу и появится в эти годы, и времени личного, для которого почти все эти годы, с 1852-го по 1868-й, пройдут в написании, переписывании, компановке воспоминаний, Герцен будет жить теперь обращенным в прошлое, с тем, правда, как это и свойственно историзму, чтобы из прошлого не столько объяснить настоящее, сколько предуказать будущее.

10

«Знаменательно, – пишет Л.И. Чуковская, – что как раз тот отдел пятой части [„Былого и дум“], который посвящен перипетиям семейной драмы, открывается главой, носящей название драмы исторической: „1848“» [Чуковская А.И. Избранное. – М.: Время, 2011. С. 18], и чуть ранее отмечает: «В „Былом и думах“ жизнь Герцена осмыслена, пережита и воспроизведена в […] органическом слиянии с жизнью общественной […]» [там же. С. 14], когда характеристики последней объясняют первую и наоборот – не в смысле «влияния на историю», а как жизнь «человека исторического».

В отличие от Белинского, Герцен довольно быстро вошел в европейский контекст – он перестал быть наблюдателем, а стал деятелем, сблизился с Гервегом, Прудоном, Мишле, Кине, стал частью «международной демократии», но для этого, если он желал не просто примкнуть к какому-то другому движению, стать как Рудин персонажем чужой революции [11] , а иметь свое собственное дело, то им могло стать только русское. Как и многие после него, Герцен в Европе внезапно осознал, что можно быть французом, англичанином, итальянцем, немцем или бельгийцем, но нельзя быть просто «европейцем» – быть таковым можно было только в России, но не в Европе. Вопрос, стоявший перед Герценом еще в период его московских споров и в новом ракурсе представший перед ним на Западе, – об исторических судьбах России, о том, какое место ей суждено занимать в мире.

11

См.: Тучкова-Огарева Н.А. Воспоминания. – М.: Гос. изд-во худ. лит-ры, 1959. С. 61–63. Мемуаристика дает яркое описание участия в римских событиях 1848 г., несения итальянского знания: «Когда волонтеры стали собираться в Милан, устроилась огромная демонстрация, которая, направляясь из Корсо в Колизей, по дороге остановилась перед церковью, где происходило богослужение, и просила священника благословить итальянское знамя, отправлявшееся в Ломбардию. Часть нас вошла в церковь, где все встали на колени; мы не знали, что нам делать, и стояли как посторонние; тогда к нам подошел один из революционных начальников или руководителей демонстрации и попросил нас встать тоже на колени, чтобы не оскорблять религиозного чувства толпы.

Когда мы вышли из церкви, один из них вручил мне знамя, прося меня нести его перед народом. Я пошла впереди нашей длинной колонны, держа тяжелое знамя обеими руками; остальные женщины шли около меня. […]

В это время ко мне подошла молодая итальянка, незадолго присоединившая к нам.

– Я не сомневаюсь, что вы итальянка, – сказала она, – но я из самого Рима, а потому я думаю, что мне следует нести это знамя.

Я наклонила голову в знак согласия и молча передала ей знамя, хотя мне было очень грустно с ним расставаться: я несла итальянское знамя с такою гордостью, с таким восторгом».

Европа, которую увидел Герцен, оказалась не только миром торжествующего мещанства – но и миром, в котором он не увидел никакого другого имеющего шансы осуществиться идеала, кроме мещанского. Работник, восстающий против существующего порядка, в конце концов предстал ему как мечтающий стать тем же самым буржуа – их спор оказался не спором о желаемом, а лишь раздором между теми, кто уже обладает и не желает уступать своего положения, и теми, кто не обладает, но надеется обладать. Впрочем, в своих оценках Герцен был непостоянен – то он готов был разглядеть обещание иного, лучшего в европейской жизни, то вновь склонялся к пессимизму, из общего приговора он с охотой исключал Италию, делал многочисленные оговорки об Англии, так что оставались, по существу, под именем «Европы» Франция и Германия, а учитывая, что немецкой жизни Герцен не знал и не любил, для него, не составлявшего здесь исключения, «Европа» оказывалась практически синонимичной Франции.

Здесь вновь необходимо напомнить, что Герцен был и оставался русским барином – независимо от своих сознательных взглядов, он впитал все привычки московского быта. Одна даже форма его эмигрантской публицистики несет явные следы своего происхождения: он любил обращать свои передовые статьи и размышления в «письма» – «письма к противнику», «письма к будущему другу», «письма к старому товарищу», многочисленные публичные письма к государю императору Александру Николаевичу. Константин Леонтьев, в советской историографии традиционно (и нельзя сказать, чтобы не заслуженно) носивший имя реакционера, закономерно симпатизировал публицистике Герцена – крайности сходились в том, что одинаково отвергали существующий порядок вещей и то ближайшее будущее, которое он обещает. Герцен надеялся убежать от него в «другое будущее», оттого неизменно и настойчиво подчеркивая непредопределенность истории, не жесткую детерминированность ее путей, зависящих от человеческого решения, консерватор надеялся замедлить ход событий, реакционер – повернуть историю вспять в конце концов для того, чтобы найти там другое начало.

Поделиться с друзьями: