Наши русские чиновники
Шрифт:
Все в доме давно спали, только мы с станционным смотрителем бодрствовали; разговор обратился опять к истории его жизни, и я просил дополнить пустоту в его прежнем рассказе.
– Готов, – отвечал он, – хотя для меня всегда грустно вспоминать о таком времени, когда я, пылкий и неопытный, затаил в сердце ненависть к людям, будучи огорчен одним из человеков. Я не был после того ни одного раза у Надутова, но не вырвал из груди того чувства, которое мне делало дом его драгоценным.
В тяжком состоянии совершенного равнодушия, прожил я около трех месяцев; однажды, желая рассеять свою тоску, я бродил по волшебным островам, которыми так богат наш Петербург: густые тени падали полосами на землю, высокие деревья, эти гордые памятники прошедших столетий, сии живые свидетели построения столицы, рисовались в гладком стекле Невы. Я был очарован: то летучею мечтою следил за песнями матросов, которые быстро плыли мимо меня в шлюпке; эхо разносило их голоса по заливу и речкам; то прислушивался к шумному говору, который тихим ветром доносился ко мне с гулянья. Человек с радостным сердцем летит в общество, чтоб из тщеславия показать там веселое лицо, лучший признак счастия; но несчастливец, для которого потухла надежда, которого забыли люди и который (другое несчастие!) был уже раз счастлив, бежит людей: и,
Полнота чувств не скрывается; печаль вырвалась из груди моей, и слезы полились из глаз, я упал на дерновую скамью – вдруг мне стало легче… смотрю кругом: как прежде вершины деревьев наклонялись тихо; ими играл легкий ветерок, вода чешуилась и преломляла прямые лучи жаркого солнца; но мне было легче, какое-то утешение мелькнуло в душе моей; оно изгладило на минуту воспоминание о прошедшем; я чувствовал только настоящее… и какое настоящее? Богатое, роскошное, блаженное. Любовь произвела это очарование. Девушка, которой в жертву охотно бы принес я все дни моей жизни, всю полноту моих чувств, прислонясь к дереву, смотрела на меня с немым участием; нет! Я не в силах был владеть собою в такие минуты! Я лежал у ног ее, покрывал поцелуями ее руки, жаркие слезы мои капали на них крупными каплями. Когда восторг неожиданного свидания миновал, только тогда я увидел добрую мать ее. Живая радость на лице показывала ее чувства, она понимала любовь нашу и покровительствовала ей. «Друг мой, – сказала она, обратясь ко мне, – будь всем для моей дочери, прими ее руку из рук моих. Я благословляю союз ваш. Но, милая дочь, ты должна знать, что отец твой никогда не согласится на брак твой; ты будешь лишена наследства, а я не могу тебе дать многого. Несмотря на то, как мать, я советую тебе, следовать сердечной склонности, ибо знаю по опыту, что не в раззолоченных комнатах живет счастие; знаю, что любовь супружеская исчезает там, где тщеславие и роскошь подстилают персидские ковры и расстанавливают бронзы. Повторяю, следуй своей сердечной склонности, она не обманет тебя. Выбирай: или наслаждение большого света, шумные увеселения общества и довольство, которое сделает людей большого круга твоими данниками, или тихое семейное счастие, посредственное состояние и безвестная доля, украшенная любовию любимого человека!» Лиза плакала и ничего не отвечала, лицо ее пылало; она тихо подала мне руку; потом бросилась к матери и скрыла первые слезы любви на груди своего милого поверенного.
– Умалчивая о многом, только для меня любопытном, – продолжал станционной смотритель, – скажу вам, что через несколько дней сельский священник обвенчал нас; все к тому было устроено доброю родительницею; но женитьба моя заставляла меня опасаться преследований раздраженного отца, она заставила меня, избегая его мести, выбраться из столицы и разлучила с виновницею нашего благополучия…
Еще заранее запасся я всем, что в глухом уединении могло рассеивать единообразие жизни и приятно питать вкус и ум человека; я не знал только, на что употребить себя в глуши, но чувствовал, что не должно оставаться праздным, ибо считал, что каждый гражданин должен быть полезным отечеству. Добрый мой университетский товарищ, тот самый, который меня познакомил с домом моего тестя, был в настоящем случае для меня необходим; он отыскал два места, равно удовлетворяющие моим требованиям, и предложил на выбор:
быть деревенским учителем в поместьях графа В. или станционным смотрителем в П-ой губернии.
Я выбрал настоящую мою должность.
Здесь в тишине и радостях я живу уже 12 лет; начальство хорошо расположено ко мне, соседи любят; жена подарила меня милыми детьми, до сих пор сопутствовала мне в дороге жизни, как добрый друг. Только смерть незабвенной нашей родительницы напомнила нам, что мы живем в печальном мире, в котором утраты так обыкновенны. Говорить ли мне, что устранение жены моей от наследства не сделало никакого впечатления на жену мою, братья были слишком человеческие люди, чтобы поправить несправедливость отца возвращением сестре ей принадлежащего имущества, это, может быть, к счастию, ибо оставило нас в настоящем состоянии. Мои дети получат воспитание, вероятно, лучше многих других; они найдут хлеб и службу, ибо я не испорчу ни сердца их, ни ума. Чуждый мрачной, адской философии, порожденной вольнодумством прошедшего века и столько пагубной в своих последствиях, я посеял в сердца их христианскую нравственность. Наконец, обеспеченный несколько в своем содержании оставшимися от отца моего деньгами, я с семейством не опасаюсь нужды. Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем делают жизнь нашу раем, в котором не достает только вечности…
Когда он окончил рассказ, было давно за полночь. Мы распростились, и я сладко заснул.
Что мне представлялось во сне, того я почти не смею сказать, милая Аглая! То мне виделось, что прекрасная женщина манила меня в тихое уединение, я стремился за нею с тою пламенною страстию, которая заставляет забывать все, исключая любимый предмет: все надежды, все требования честолюбия, все условия света; то я уже видел себя в одежде мирного гражданина: без шпаги, без аксельбанта, без мундира, который люблю страстно и к которому привык, как черепаха к своему черепу; то снилось мне, будто я плыву в челноке с тою же красавицею: цветы на берегах ласкали взоры наши, далее – зеленые поля, осененные рощами; был прекрасный день прекрасного лета, и мы пели гимн любви и счастию. Вдруг пронеслись годы! Долги ли они в дни радостей? Прекрасная женщина все была прекрасна; но лета наложили важность на милое лицо ее; беспечная улыбка сменилась какою-то неизъяснимо-приятною степенностью, которая оттеняет только лицо счастливой матери: эта красота заключала в себе нечто нежное, нечто гордое, нечто неземное. Лета охладили и во мне жар юности, внимая делам житейским, даже мне близким, я всегда оставался равнодушным; но при виде веселых детей, которые, как Амуры, скрывались за розовыми кустами домашнего сада, сердце во мне билось так же, как и в молодости. Не они ли уже, думал я во сне, подарили такую очаровательную прелесть этой прекрасной женщине? Вот, казалось, я уже к ней ближе и ближе… она оглянулась… и что же? Я увидел… тебя, бесценная Аглая!
Это был сладкий сон!
На другой день рано поутру я готов уже был к отъезду. Прощаясь, от души пожелал я продолжения милому семейству, сел в бричку; ямщик махнул кнутом, и кони понеслись стрелою. «Я не встречу ничего подобного в моей дороге», – подумал я; потом еще раз оглянулся – станционный смотритель стоял на крыльце и махал мне платком в знак прощания, может быть, вечного, жена
и дети по-прежнему окружали его. Так, я верю тебе, счастливый Мудрец! Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем превращают грустный мир в веселый рай!Не правда ли, читатель?
1827
Александр Пушкин
Станционный смотритель
Коллежский регистратор, Почтовой станции диктатор.
Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался? Кто, в минуту гнева, не требовал от них роковой книги, дабы вписать в оную свою бесполезную жалобу на притеснение, грубость и неисправность? Кто не почитает их извергами человеческого рода, равными покойным подьячим или, по крайней мере, муромским разбойникам? Будем однако справедливы, постараемся войти в их положение и, может быть, станем судить о них гораздо снисходительнее. Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей). Какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? Не настоящая ли каторга? Покою ни днем ни ночью. Всю досаду, накопленную во время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе. Погода несносная, дорога скверная, ямщик упрямый, лошади не везут – а виноват смотритель. Входя в бедное его жилище, проезжающий смотрит на него как на врага; хорошо, если удастся ему скоро избавиться от непрошеного гостя; но если не случится лошадей?.. Боже! какие ругательства, какие угрозы посыплются на его голову!
В дождь и слякоть принужден он бегать по дворам; в бурю, в крещенский мороз уходит он в сени, чтоб только на минуту отдохнуть от крика и толчков раздраженного постояльца. Приезжает генерал; дрожащий смотритель отдает ему две последние тройки, в том числе курьерскую. Генерал едет, не сказав ему спасибо. Чрез пять минут – колокольчик!.. и фельдъегерь бросает ему на стол свою подорожную!.. Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним состраданием. Еще несколько слов: в течение двадцати лет сряду изъездил я Россию по всем направлениям; почти все почтовые тракты мне известны; несколько поколений ямщиков мне знакомы; редкого смотрителя не знаю я в лицо, с редким не имел я дела; любопытный запас путевых моих наблюдений надеюсь издать в непродолжительном времени; покамест скажу только, что сословие станционных смотрителей представлено общему мнению в самом ложном виде. Сии столь оклеветанные смотрители вообще суть люди мирные, от природы услужливые, склонные к общежитию, скромные в притязаниях на почести и не слишком сребролюбивые. Из их разговоров (коими некстати пренебрегают господа проезжающие) можно почерпнуть много любопытного и поучительного. Что касается до меня, то, признаюсь, я предпочитаю их беседу речам какого-нибудь чиновника 6-го класса, следующего по казенной надобности.
Легко можно догадаться, что есть у меня приятели из почтенного сословия смотрителей. В самом деле, память одного из них мне драгоценна. Обстоятельства некогда сблизили нас, и об нем-то намерен я теперь побеседовать с любезными читателями.
В 1816 году, в мае месяце, случилось мне проезжать через ***скую губернию по тракту, ныне уничтоженному. Находился я в мелком чине, ехал на перекладных и платил прогоны за две лошади. Вследствие сего смотрители со мною не церемонились, и часто бирал я с бою то, что, во мнении моем, следовало мне по праву. Будучи молод и вспыльчив, я негодовал на низость и малодушие смотрителя, когда сей последний отдавал приготовленную мне тройку под коляску чиновного барина. Столь же долго не мог я привыкнуть и к тому, чтоб разборчивый холоп обносил меня блюдом на губернаторском обеде. Ныне то и другое кажется мне в порядке вещей. В самом деле, что было бы с нами, если бы вместо общеудобного правила: чин чина почитай, ввелось в употребление другое, например: ум ума почитай? Какие возникли бы споры! и слуги с кого бы начинали кушанье подавать? Но обращаюсь к моей повести.
День был жаркий. В трех верстах от станции *** стало накрапывать, и через минуту проливной дождь вымочил меня до последней нитки. По приезде на станцию первая забота была поскорее переодеться, вторая – спросить себе чаю. «Эй, Дуня! – закричал смотритель, – поставь самовар да сходи за сливками». При сих словах вышла из-за перегородки девочка лет четырнадцати и побежала в сени. Красота ее меня поразила. «Это твоя дочка?» – спросил я смотрителя. «Дочка-с, – отвечал он с видом довольного самолюбия, – да такая разумная, такая проворная, вся в покойницу мать». Тут он принялся переписывать мою подорожную, а я занялся рассмотрением картинок, украшавших его смиренную, но опрятную обитель. Они изображали историю блудного сына. В первой почтенный старик в колпаке и шлафорке отпускает беспокойного юношу, который поспешно принимает его благословение и мешок с деньгами. В другой яркими чертами изображено развратное поведение молодого человека: он сидит за столом, окруженный ложными друзьями и бесстыдными женщинами. Далее промотавшийся юноша, в рубище и в треугольной шляпе, пасет свиней и разделяет с ними трапезу; в его лице изображены глубокая печаль и раскаяние. Наконец представлено возвращение его к отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему навстречу: блудный сын стоит на коленах; в перспективе повар убивает упитанного тельца, и старший брат вопрошает слуг о причине таковой радости. Под каждой картинкой прочел я приличные немецкие стихи. Все это доныне сохранилось в моей памяти, так же как и горшки с бальзамином, и кровать с пестрой занавескою, и прочие предметы, меня в то время окружавшие. Вижу, как теперь, самого хозяина, человека лет пятидесяти, свежего и бодрого, и его длинный зеленый сертук с тремя медалями на полинялых лентах.
Не успел я расплатиться со старым моим ямщиком, как Дуня возвратилась с самоваром. Маленькая кокетка со второго взгляда заметила впечатление, произведенное ею на меня; она потупила большие голубые глаза; я стал с нею разговаривать, она отвечала мне безо всякой робости, как девушка, видевшая свет. Я предложил отцу ее стакан пуншу; Дуне подал я чашку чаю, и мы втроем начали беседовать, как будто век были знакомы.
Лошади были давно готовы, а мне все не хотелось расстаться с смотрителем и его дочкой. Наконец я с ними простился; отец пожелал мне доброго пути, а дочь проводила до телеги. В сенях я остановился и просил у ней позволения ее поцеловать; Дуня согласилась… Много могу я насчитать поцелуев,