Наши знакомые
Шрифт:
— Я обменяю свою комнату, — заговорила быстро и сбивчиво Антонина, — конечно, я не буду вам в тягость, я понимаю, что никуда еще не пришла…
— Я не в том смысле, — перебила Женя. — Вы не поняли меня. Впрочем, дело не в этом. Пока вы будете жить у нас, а там — посмотрим…
И взглянула на Антонину. Та сидела, вся подавшись вперед, глядя в темное окно неподвижными, расширенными зрачками…
16. Не дождешься ты здесь теплоты!
Ночью ей не спалось. Комната была другая, все в ней выглядело странно, постель пахла чужим, от стен
Антонина встала, нагнулась над Федей. Мальчик спал спокойно.
Она открыла форточку и подышала свежим, холодным воздухом: там, неподалеку, уже насадили парк, молоденький, весь мокрый от прошедшего только что дождя. Дальше, за парком, блестел асфальт. Было свежо и от света луны так прозрачно, что Антонина видела даже рейки, из которых были сделаны садовые скамьи.
«Ленинград?» — спросила она себя. Да, но какой-то другой, неведомый, не то что Песочная на Петроградской, или разграфленные Роты, или старый, серый Васильевский с палисадниками, или Невский, на котором до сих пор прогуливаются скучающие молодые люди…
Это был Ленинград, но не тот, в котором она родилась, выросла, вышла замуж, родила сына. Наверное, здесь никто не шнырял по госфондовским комиссионным магазинам в поисках какой-либо вещички из «личного» имущества царя Николая Второго. Здесь и кофеен наверняка нет, таких, как были на Невском, где в годы нэпа князья с княгинями сами подавали кофе в старинных чашках. Про этот парк из молоденьких деревьев, пожалуй, сам Пал Палыч ничего не знает…
В комнату вошла Женя.
— Не спите?
— Нет, — обрадованно сказала Антонина. — Какой тут сон!
— Ну и отлично. Поболтаем. Сидорова моего все нет. Во Дворце культуры на заседании.
— В каком дворце?
Женя села на кровать с ногами, крепче закуталась в халат, закурила папиросу. Ее лицо, обрамленное вьющимися волосами, казалось бледным, грустным и удивительно нежным при свете луны.
— В каком дворце? А вы разве не бывали в нашем Дворце культуры?
Антонина ответила, что не бывала. В Александрийском бывала, в оперном тоже, еще в том, что на Фонтанке…
Женя усмехнулась.
— Это совсем не то, принципиально не то. Понимаете, это не клуб, это гораздо больше и значительнее, чем клуб. Сюда самые лучшие театры приезжают, и не запросто, а торжественно, потому что это новое дело, огромное, значительное и настоящее. Вам выставку тамошнюю нужно посмотреть — то, каким путем все это досталось: штыки заржавленные, дурандовый хлеб, большевистские листовки, ленты красногвардейские, железные, прогоревшие печурки. А мебель во дворце мягкая, тепло, светло, библиотека огромная. В общем, мы, массив наш, тоже по этой дорожке идем…
Она помолчала, закутавшись в платок, думая о чем-то своем, потом спросила:
— Явится за вами ваш Пал Палыч?
— Он непременно придет.
— И вам очень будет трудно. Да?
— Да.
— А вы не вернетесь назад?
— Нет, разумеется.
Она сказала это неуверенно и осторожно взглянула на Женю: что скажет Женя? Но Женя спокойно курила.
— Ничего,
повоюем, — вдруг сказала она, и Антонине показалось, что Женя улыбается. — Правда, повоюем?— Правда.
— А что вы дальше думаете делать?
Антонина сказала, что хотела бы учиться, — это ее давняя мечта. Или работать, но что-нибудь интересное, во всяком случае не парикмахером. Женя слушала ее не очень внимательно, глядела в сторону. Потом вскочила и убежала. Антонина ничего не поняла и испугалась, но Женя очень скоро пришла. Теперь она шла медленно.
— Я не могу больше, — пожаловалась она капризным голосом, — этак умереть можно.
Она опять села на постель.
— Что с вами?
Было видно, что Женя улыбается.
— Я беременна.
Она встряхнула головой, поправила ладонью кудри и засмеялась своим заразительным, милым смехом.
— Мне все время рыбы снятся. Это так глупо. Такие — плывут, плывут, плывут. И вы знаете, я до того тихо живу. Все бы сидела или бы спала. У печки, да?
— Да, да, у меня тоже так было.
— И рыбы снились?
— Нет, не рыбы. Мне дрова снились.
— Как дрова?
— Ну, просто дрова. Лежат дрова, замерзшие, березовые… Кора, знаете, так приотстала. А внизу лед, и дрова примерзли. Будто я отдираю, отдираю. Или вязанки. И все. Каждый день.
— Это тоже бессмысленно, — сказала Женя. — А тошнило вас?
— Еще как!
— Вот меня все время тошнит. Ужас!
Она опять засмеялась.
— Я вам очень завидую, что у вас уже сын большой, очень. Как бы хорошо, вдруг взялся бы сын сам по себе. Да?
— Не знаю, не знаю. Рожать, знаете, очень трудно, но очень хорошо. Я бы непременно еще родила. Это такое чувство, когда в первый раз он грудь возьмет, такое… Это даже нельзя объяснить. Вы ведь доктор, вы сами понимаете.
— Ах, какой я доктор! — с раздражением сказала Женя. — Вот когда я на практике была в родилке, тогда все очень просто было. Я все понимала, все мне казалось ясным… А сейчас все перепуталось — часами стою перед зеркалом и рассматриваю, как дура, живот. И так страшно! Оно там само по себе. Растет-растет, да? И вдруг рожать?
Женя схватила Антонину за руку.
— Очень больно?
— Ну, какие пустяки — это легче, чем зуб вырвать. — Ей казалось, что она говорит чистую правду. — Я даже не помню, как рожала…
— У меня все очень хорошо, — заторопилась Женя, — уж это-то я знаю, у меня все нормально. Молоко, вероятно, будет…
— Так чего же вы?
— Не знаю. Ночью очень страшно бывает. Вдруг оно там ударит, — Женя сделала круглые глаза, — запрыгает, завертится…
— Ну уж и завертится, — улыбнулась Антонина. Ей доставляло огромное удовольствие так снисходительно, немножко сверху вниз разговаривать с Женей.
— Конечно, завертится, — сказала Женя. Она опять сделала круглые глаза и, близко наклонившись к Антонине, почти прошептала: — Знаете, Тоня, у меня иногда бывает такое чувство, точно оно оттуда сейчас скажет что-нибудь тоненьким таким голоском… вроде «мама!» Или «давай-давай!» Или «тили-бом-бом». Ох, это так страшно. И потом, какое оно? Да, да, я знаю, учила — головастый эмбрион, но ведь какое-то там лицо у него есть? Уши? Рот? Вдруг оно родится лопоухое? И какое оно будет, какое? Рыжее? Черное? Девочка? Мальчик?