Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наследницы Белкина
Шрифт:

Голубев тяжко вздохнул.

— Думайте, — приказала Вера Андреевна. — Принимаются любые предложения, даже самые спорные. Я хочу вывести наш театр в люди. Конечно, приказ о назначении еще не подписан, но это — пустая формальность, вы же понимаете.

Вера Андреевна поднялась с места, щедро улыбнулась маэстро и потом перевела взгляд на главного режиссера.

— У меня есть спорное предложение, — сказал главный режиссер. — Очень спорное.

Часть вторая

…Теперь она желала, чтобы в гробу ей в зажатую руку вложили другие предметы: прядь волос ее единственной внучки, маленькие детские наручные часы, полученные ее вторым сыном в подарок от нее по случаю первого причастия,

и обручальное кольцо ее супруга.

Мануэль Пуиг

Глава 16. Сила судьбы

Книги, которые читала Татьяна, были единодушны в том, что касалось любви. Книги изъяснялись по-разному — в зависимости от вкусов, способностей и темперамента авторов, но главное совпадало — любовь заявляет о себе так же решительно, как депутат накануне перевыборов.

Татьяна многим нравилась, и любили ее, наверное, многие, а вот в ней самой хотя бы чуточку похожих чувств пробудить не мог никто — даже собственная дочь. И потому Татьяна завидовала тем, кто умеет любить, — да хотя бы родной матери: та в каждый роман бросалась, как с крепостной стены — в ров. А Татьяне удавалось полюбить разорванными, несмонтированными кусками — например, она любила голос нового баритона, который работал в театре всего второй сезон. Хозяин голоса ей не нравился, но если закрыть глаза, то в голос можно влюбиться, как в самостоятельную личность. К несчастью, голос баритона существовал исключительно в комплекте с телом и характером — как подарочные наборы к 23 февраля, где импортный галстук продавался в нагрузку с кривой рубашкой отечественного пошива.

Однажды Татьяна влюбилась в руки — руки трубача, который стал отцом ее дочери. Татьяна следила за каждым движением этих рук — и кроме них в трубаче ей, пожалуй, нравились только ямочки на щеках: они появлялись во время игры, а потом исчезали.

Голос, руки, ямочки — Татьяне было досадно за такой бедный набор. Она мечтала полюбить человека целиком, не разбирая его по деталям, как в конструкторе. Но, познакомившись с Согриным, вновь принялась за старое — запомнила широкие ладони, вздернутый бабий подбородок, голос, дающий заметную трещину.

Согрин поначалу не понравился Татьяне, и она согласилась встретиться с ним только потому, что дома не было новой книги.

Говорить о любви бессмысленно хотя бы потому, что никто не знает, что это такое: «любовь» — название, обертка, в которую каждый может спрятать то, что пожелает. Страсть — это любовь, и Первое к Коринфянам — тоже любовь, и нужное вычеркивать нельзя, а лишнее — не хочется.

Татьяна, очутившись в мастерской Согрина, не думала о любви — она просто устала от дома и театра, от мамы и дочки, от скудных воспоминаний, похожих на расчлененные чувства, — руки, голос, ямочки… А Согрин даже не помышлял о том, что новая знакомая так быстро перейдет со сцены в зал, но настала ночь, а потом — утро, а потом и Согрин, и Татьяна ни в чем больше не сомневались. И не было им стыдно, и страшно не было — они не имели теперь права жить по одному. Жил человек, тяжко болел, а потом вдруг поправился. Жили двое, да, в общем, и не жили, если честно — а потом встретились.

О любви, впрочем, они по-прежнему молчали — не по идейным соображениям, а потому, что им это было не нужно. Татьяна, правда, как-то заметила, что Согрин больше не состоит из голоса, ладоней и подбородка, эти черты существуют словно в другом измерении — и каждая — хорошо и правильно — дополняет другую, и главное, все это не имеет отныне никакого значения.

Они встречались в театре, после спектаклей Согрин провожал Татьяну до подъезда и потом долго маячил под окном — рядом с березой привычно темнело — длинное пальто. В дни без спектаклей Согрин приезжал к Татьяне, дочка уходила в школу, мама — на репетицию: надо было торопиться, но они всегда успевали сделать все, чего хотели, пока домочадцы не вернутся. Татьяна видела в зеркале отражение двух тел — обнаженного и полностью одетого, Согрин стоял на коленях перед креслом, и каждый раз

Татьяна думала — вот это и есть моя лучшая партия.

И дома у Согриных они встречались — в отсутствие Евгении Ивановны, о которой Татьяна думала с симпатией и жалостью. Она сумела полюбить Евгению Ивановну, ведь она любила все, связанное с Согриным, а уж Евгения Ивановна была с ним связана накрепко. Татьяна разглядывала фотографии Евгении Ивановны, думала, что она совсем не умеет одеваться: впрочем, они с Татьяной не были в равных положениях — той шила театральная портниха.

Сбитые туфли, пропотевшие платья, учиха учихой. Татьяна ранилась взглядом о вещи Евгении Ивановны, уносила с собой их удушливый жаркий запах. Голос у Евгении Ивановны — сверлящий, не голос — лязганье корнцанга. Татьяна быстро перестала звонить домой Согрину — слишком уж тяжело забывался этот стоматологический голос, это металлическое, с кровяным привкусом, «алло».

Они разговаривали о будущем так, словно решили все давным-давно, а сейчас только обсуждают детали. Конечно, Согрин разведется с Евгенией Ивановной и женится на Татьяне. И станет Оле отцом.

Мать Татьяны Согрин недолюбливал, а дочку — боялся. В лице девочки столь причудливо соединились родительские черты, что это полностью лишило ее собственной внешности: по крайней мере так казалось Согрину. Вот Оля улыбается смущенной материнской улыбкой, но высокие скулы и холодные глаза обращают ее в отцовский портрет — эти два лица менялись до бесконечности. Согрин следил за живым калейдоскопом, пока девочка, наконец, не чувствовала его взгляда и не отворачивалась.

Оля не любила маминого друга — они закрывались в комнате на ключ и молчали там долгими часами, страшно молчали. Оля уходила из дому, расчетливо хлопала дверью, но никто не ругался, даже не обращал внимания — бабка была в театре, мать молчала в комнате со своим художником. Девочка шла к соседке, студентке арха. Там всегда были открыты двери, пустые зеленые бутылки стояли в коридоре ровными солдатскими шеренгами, и полон дом народу — художники, фотографы, скульпторы… Мрачное лицо девочки избавлялось от родительских черт, сбрасывало их, как одежду, — и никто не узнал бы теперь Татьяниной улыбки, и скулы отца — тщательно запомненные ревнивым Согриным — исчезали.

Один скульптор сказал девочке:

— Я буду лепить эту голову.

Как будто бы голова существовала сама по себе, отдельно.

Оля позировала скульптору, пока не возвращалась из театра бабка, — забирала девочку из прокуренной квартиры, машинально кокетничала с гостями, благодарила студентку — в маму пьяную. Татьяна, наконец, открывала запертую дверь, оттуда вырывался горячий, пряный воздух — будто настоянный на травах. Согрин не отрывал глаз от Татьяны, не видел ни дочери ее, ни мамы, только краски прорывали иногда оборону. Краска алая, влажная, тягучая. Краска черная, жженая, бешеная. Краска розовая, невинная, бледная. Согрин уходил, но тут же появлялся под окном, и Оля прицеливалась, чем бы в него бросить.

Вскоре Татьяна стала смотреть на Согрина так, как он прежде смотрел на нее. Они поменялись ролями, как Онегин и Татьяна в последнем акте.

И вот тогда к Согрину в мастерскую пришел ангел — словно дождавшись этой перемены: зрения и чувств. О таком ангеле не скажешь — явился. Нет, он именно что буднично пришел. Ничего особенного, один ангел из многих. Рядовой состав.

— Никуда не годится… — ангел озирался по сторонам.

Согрин не понимал — что никуда не годится? Он сам, его жизнь, Татьяна? Мебель в комнате? Разбудораженные краски впивались Согрину в виски, ангел терпеливо ронял слова.

— Могу показать, — ангел вел себя как приказчик в дорогом магазине.

Согрин кивнул — покажи.

Ох, лучше бы не кивал. Целых тридцать лет он будет стараться забыть показанную ангелом картину, но та останется с ним до последнего дня.

Ангел влет поймал розовую, липкую краску и протянул ее Согрину. Краска стихла, поблекла, сжалась в комочек — ни дать ни взять иностранная жевательная резинка.

— Тридцать лет пройдут быстро, как день, — сказал ангел.

Поделиться с друзьями: