Наследник
Шрифт:
Я побежал в роту. Я хотел увидеть поручика сию же минуту. Я задыхался. Я распустил все силы своего мозга. Я решил увенчать свою жизнь безумно героическим поступком, – вот когда подошла моя минута! – сорвать с Третьякова погоны, выволочь его на середину роты и, прежде чем меня арестуют, выкрикнуть зажигательную революционную речь. Может быть, с этого начнется восстание, и наша рота опередит весь гарнизон, и Левин, сидя у себя в подполье, будет восхищаться, и это историческое восстание одесского гарнизона навсегда будет связано с моим именем. Больше всего я боялся, чтобы это мое решение по дороге не ослабло, я вспомнил про Катю и почувствовал удвоенный
Я вбежал в канцелярию, не постучавшись, не сказавши, как полагается: «Ваше благородие, дозвольте войти», – не щелкнув каблуками, не взявши под козырек. Третьяков поднял голову и улыбнулся.
– Поручик, – крикнул я, задыхаясь от гнева, – вы бесчестный человек!
– Ну вот еще! – протянул поручик и с видом крайнего добродушия похлопал меня по животу. – Мы оба погорячились – и хватит. Ну и нервный же вы, коллега Иванов!
Я оторопел. Поручик меж тем усадил меня на стул и сунул мне раскрытый портсигар.
– Вы знаете, – говорил он, взгромоздившись на стол и фамильярно болтая ногами в лаковых сапожках, – мне так надоела эта проклятая военная служба! Грязь, грубость, скотство. Сам как-то грубеешь. Разве это обстановка для интеллигентного человека? Возьмем меня. Ведь я мечтаю о сцене. Между нами говоря, у меня находят приличный талант. Вы, верно, замечали, я иногда даже в казарме прикидываюсь этаким бурбоном, военной косточкой, ну, словом, в духе роли Скалозуба. Вы знаете, когда нет возможности играть на сцене, приходится упражняться в жизни, чтобы окончательно не отстать.
Я курил одну папиросу за другой. Уже нельзя было и думать о том, чтобы наброситься на Третьякова. Заряд моего бешенства весь расточился в воздухе, как удар боксера, когда его противник ныряет под руку.
Я покосился на поручиково лицо со страхом: неужели он предвидел, что я собирался делать? Мне приходилось читать и слышать про ловкачей следователей, про жандармов-психологов, которые мягкостью обращения выпытывали у революционеров все их тайны. Я решил молчать, как труп.
Но поручик ничего не говорит об организации, он продолжает болтать всякий вздор, сыплет старыми анекдотами, хватает меня поминутно за руку, признаваясь в любви к глинтвейну, в давнишнем либерализме.
– Ты знаешь, – говорит он, в припадке дружбы переходя на «ты», – Милюков – это – между нами, конечно, только – голова! О, это голова!
Безумная мысль мелькнула у меня: вспыхнула революция, и поручик подлизывается ко мне, как к одному из ее вождей. Но тотчас я посмеялся над собой: портрет царя по-прежнему висит на стене, издалека доносится пенье солдат, разучивающих «Боже, царя храни», самодержавие прет отовсюду. Так быстро революции не делаются, Сережа!
Поручик меж тем с добродушной грубоватостью старого приятеля выталкивает меня из канцелярии, похлопывая по плечу и приговаривая:
– А вы скрытный мальчик, нехорошо, скрытный! На что он намекает, черт возьми?
Меня окружили друзья. Куриленко отдавливает мне руку. Стамати обнимает меня за талию, как барышню. Колесник хлопотливо расчищает мне место на нарах. Леу протягивает мне бутылку ситро и кусок сала – комбинация, которая у молдаван считается самой лакомой.
– Ну что, – кричит поверх голов Степиков, – ротный к тебе здорово латался?
Я изумлен: откуда он знает? Все хохочут. Стамати рассказывает:
– Сегодня здесь был знаменитый старикан. Он пришел в полной парадной форме, красные отвороты, целая куча звезд на груди, под шинелью мундир шталмейстера.
Баки. Прямо чучело гороховое. Третьяков перед ним чуть на колени не бросился. А чучело: «Я приехал повидаться с моим внуком, Сергеем Ивановым. Позовите-ка его, поручик!» А Третьяков совсем запупел. «Ваше высокопревосходительство, говорит, вольноопределяющийся Иванов мной отпущен в город по своим делам». – «Ну так передайте ему, – говорит старикан, – что к нему приходил его дед, граф Шабельский. И отчего у вас так воняет здесь, поручик?» Мы чуть не полопались со смеху.Вот оно что! Опять дедушки вмешиваются в мою жизнь. Не один, так другой. Я злюсь на графа Матвея Семеновича: если бы не он, вся моя жизнь с сегодняшнего дня, быть может, потекла бы иначе – чище, возвышенней.
– Здорово, генеральский внучек! – кричит кто-то сзади.
Оборачиваюсь: Бегичко! В руке у него бритва и осколок зеркала. Он бреется.
– Ты откуда взялся? Ты ж бежал?
– Споймали, – спокойно говорит Бегичко.
Я озираюсь. Все помрачнели.
– Будет ему, теперь компот, – угрюмо шепчет Степиков.
Я замечаю возле Бегичко солдата со штыком на поясе, как во время дневальства. Я догадываюсь: караульный. К пойманному дезертиру всегда приставляют караульного, который всюду ходит за ним.
– Споймали, – говорит Бегичко, продолжая скрести бритвой подбородок, – в порту. Думал: кругом все своя братва, грузчики. Да, видно, завелись среди нашего брата предатели.
– Что же будет теперь с тобой? – говорю я.
Никто мне не отвечает. И только взводный Дриженко, проходя в эту минуту мимо нас, бросил Бегичко загадочную фразу:
– Чистись, чистись! Будешь завтра фигурировать на дворе с голой задницей.
Смысл этой фразы разъяснился после вечерней зори, когда, пропев обычное «Боже, царя храни» и молитву, взвод был построен вдоль нар. Дриженко, выйдя перед фронтом, огласил приказ:
– «Рядовому Бегичко за самовольную отлучку – пятьдесят розог…»
И покуда взводный монотонным голосом дочитывал: «Приказ этот прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях, пулеметных командах…» – Стамати шептал мне на ухо:
– Ты не знал разве? Новое дисциплинарное взыскание. Порка. Введена высочайшим приказом.
Порка состоялась на следующий день. Она обставлялась, как спектакль. Трубил горнист, бил барабанщик. Мы были выстроены четырехугольником во дворе казармы – все восемь рот квартировавших здесь двух батальонов. Винтовок нам не дали. Отдельно с заряженными винтовками стояла чужая часть – взвод так называемого экстренного вызова, отборные солдаты из учебных рот. «Учебники» дежурили при коменданте города и несли службу охраны порядка, являясь внутри-армейской полицией.
Посреди двора разостлали коврик, как для бродячих акробатов. Рядом положили связку прутьев – пятьдесят, по числу ударов. Бегичко вывели на середину. Третьяков бегал в кругу и хлопотал, как хозяин на именинах. Кликнули добровольцев – пороть Бегичко. Никто не отозвался. Тогда по приказу Третьякова вышли не очень охотно два унтер-офицера из чужой роты. Они поделили прутья и подошли к ковру.
– Скидай штаны, живо! – крикнул поручик.
Бегичко засуетился. Белый день, множество народу, тишина затрудняли его движения. Наконец он справился с пуговицами, штаны и кальсоны сползли, мы увидели желтую пупырчатую кожу, сходную с куриной. Бегичко поспешно опустился на четвереньки, упершись в коврик локтями и коленями. Шагая но кругу с заложенными за спину руками, Третьяков крикнул: