Наследники Фауста
Шрифт:
Нет, так не годится. Незнание человеческое безгранично, но рассуждать о нем бесполезно. Если Мария не дочь Фауста, то недействителен и проклятый договор, и это превосходно. А вот если нечистый говорил правду об отце, но лгал о матери…
За поворотом открылся собор, тот самый, который внимал слезам и молитвам моей любимой. А прежде того — ее несчастной матери, обманутой коварным соблазнителем.
Я с легкостью мог вообразить, как «Фауст-младший», он же Генрих, преследует в этом переулке молодую женщину, как приноравливает свой шаг к его шажкам, как улыбается, точно небесный или адский дух, шепчет ей на ухо — свидетелем подобных сцен я бывал еще в Виттенберге, юношеская зависть крепко запечатлела их в памяти. Ну, а что если та женщина носила не девичьи косы, а вдовье покрывало или чепец? Молодая, совсем одинокая вдова. Может быть,
Если вдова, три года назад схоронившая мужа, возьмет да родит ребенка, что скажут о ней соседки? Ничего доброго, это ясно, — когда вдова окажется столь же простодушна и беззащитна, как невинная девушка. Да только не бывает таких вдов. Могла ли она скрыть беременность и выдать рожденного ребенка за подкидыша? Могла, клянусь своим именем и врачебным опытом. Сто и один способ есть у разумной и зажиточной женщины, которая не хочет расстаться с ребенком, но не хочет и повредить себе. Плотная широкая мантия, кстати придуманное недомогание, а в последние месяцы — поездка к матери, сестре или подруге, щедрые дары повивальной бабке и кормилице… Были бы золотые в мошне, и все можно устроить так, что никто в городе не догадается. Кроме разве что самого дьявола…
Что случилось потом? «Генрих» не вернулся — пренебрег и ей, и ее деньгами, и ее ребенком. Ребенок же остался с ней, и это была моя Мария. Младенец — великое счастье и утешение для любой женщины, если она не чудовище. Но младенец подрастает, становится дерзок и непослушен, причиняет заботы и хлопоты, и какие-то его черты или ужимки напоминают о прежде любимом, теперь ненавистном. И соседки каждый раз, как хотят ей польстить, говорят о том, какое доброе и богоугодное дело — приютить безродную девочку, и сама она думает с тайной гордостью, насколько лучше она того, кто ее покинул, — не избавилась ни от плода, ни от новорожденной, подвергла опасности свою честь и оказала великое благодеяние маленькому существу. Могла бы ведь, в самом деле, ежели не бросить в воду, так положить на чужой порог или отдать в деревню. Но ребенок не ведает, чем жертвует для него мать — ночным ли покоем, дневными ли забавами, золотыми украшениями или добрым именем; а коли не ведает, то и не благодарит. И вот в один черный день отчаяние, одиночество и оскорбленная гордость говорят: «Знай свое место, ты мне не дочь, дитя блуда», и эта ложь становится правдой. Иные растят приемыша как родное дитя, иные — родную дочь как приемыша.
Мне захотелось присесть у ограды прямо на мостовую, рядом с нищими. Сколь же добрей была история, которую Дядюшка рассказал моей Марии — всего-то навсего безумие и смерть влюбленной женщины. А расскажи он ей правду? (Допустим, что это правда.) Если бы Марии предстояло покинуть не приемную, а родную мать?.. Нет, Дядюшка постарался как мог облегчить ей решение, и для этого ему нужно было только включить чужую ложь в свою: несчастную мать Марии, погибшую страшной смертью, выдумал не он, а Лизбет Хондорф.
Или же все это выдумал я? Сделал столь важные выводы из простого обмана чувств, возникшего от усталости и волнения? Придется, видно, остаться здесь еще на день.
Глава 6
Во втором этаже этого роскошного дома было много маленьких комнат, словно в каком-нибудь трактире. Первые две комнаты оказались совершенно пусты. В третьей по счету я нашла стол, рукомойник с тазиком для бритья и кровать с периной, одеялом и простынями, все грязное и пыльное, — гость ушел много лет назад, а ленивые слуги позабыли о своей работе. Также и в иных ночевали люди, но давным-давно — словно всех разом в одночасье унес тот, кого мне не следовало поминать, и с тех пор ни один человек не смел туда зайти. Там я находила склянку с засохшей мазью, здесь — тарелку, к которой приклеился остов виноградной грозди. В другом месте по полу были разбросаны игральные карты. Места королей и королев на них занимали монахи и монашки, с невероятной изобретательностью нарушающие противный истинному Евангелию обет целомудрия. (Эту колоду я все-таки бросила в печь, не из страха перед господином Хауфом, а собственной волей. Не одобряю монашества, но не одобряю и подобных картинок.) Под кроватями паутина оплетала ночные вазы и пустые бутылки; на стеклышке в оконном переплете некто выцарапал непристойный
рисунок, пронзенное и пылающее сердце и буквы чьих-то имен.Видно, Фауст пировал с приятелями вплоть до того самого дня, когда пришлось ему в очередной раз бежать из города. Непонятно, почему он с таким усердием запирал покинутые комнаты, не хранящие иных тайн, кроме трактирного неряшества.
В других комнатах не было беспорядка. Зато нашла я, например, одну просторную, в которой была большая печь с дымоходом, уходящим в стену, — печь, вполне пригодная для химических опытов, вторая такая в доме. Были там еще полки, на которых стояли плотно закрытые банки и колбы с медикаментами и химическими субстанциями, а также полотняные мешочки, набитые травами. Все это, однако, имелось не в таком огромном изобилии, как книги, как будто я видела лишь остатки лабораторного имущества, брошенные за ненадобностью или по нехватке места в дорожных сундуках. О том же говорили и пустые полки возле занятых.
До сих пор я не нашла ничего мало-мальски опасного. Череп и кости, что были у Кристофа (к слову сказать, доставшиеся ему самым законным и честным путем — после дозволенного и объявленного рассечения трупа на медицинском факультете), помогли освободить Янкину мать, а больше никаких разъятых членов, равно как и прочих ужасов — перетопленного детского сала, языков удавленников, нетопыриных крылышек и жабьих глаз — в Сером Доме не отыскалось. Я осмелела, говоря себе: этого следовало ожидать, откуда тут что-то возьмется, если он уехал десять лет назад?
На одной из полок стоял ларец, высотой примерно в локоть, совсем не тяжелый, будто пустой, однако запертый. Мои отмычки к замку не подходили. Я собиралась оставить его до поры, пока не закончу исследование дома. Но что-то сжало мне сердце, я присмотрелась к ларцу повнимательней и поняла, что должна открыть его сейчас же. Это было сходно с моим предчувствием опасности, но прежде оно никогда не подбивало меня на такие странные действия. Куда мне торопиться, отчего бы не открыть его позже? — но тоска и тревога вспыхивали и гасли, словно зубная боль, и под ударами этих бичей я вспомнила про маленький ключик на связке, к которому до сих пор не отыскала замка. Он подошел.
В ларце была запечатанная стеклянная колба; донце ее покоилось на чистой тряпице, а горлышко упиралось в верхний угол. Стенки колбы изнутри покрывала белая муть, вроде солевого налета, а на нижней стенке лежал комок осадка, не менее чем с мой кулак, красновато-серый, плотный на вид, как воск. Я не могла бы сказать, что это за субстанция, — мои познания в химии так далеко не заходили. Но почему-то мне подумалось, что неплохо было бы растворить этот белый налет водой, дабы рассмотреть осадок, и страшно захотелось сделать это немедленно — вот как тянет иногда потрогать пламя, на морозе лизнуть железный колодезный ворот, — словом, произвести бесполезное и даже вредное действие, чтобы утишить раздражение нервов. Куда глупее — вскрывать колбу, в которой неизвестно что находится, возможно, и яд, да еще и лить туда воду, понятия не имея, какие следствия из этого произойдут… А дурное желание упрямо твердило: спустись на кухню, возьми из котла теплой воды, только не горячей, и распусти в ней ложку меда… Какого еще меда?! Боже небесный, нет у нас в доме никакого меда! Ну, коли нет меда, так можно мясного сока или овсяного отвара.
Я опустила колбу в ларец, поставила на дно. Ладони у меня стали мокрыми, зубы стучали. Я принимала за свои мысли чьи-то чужие. Одержание духом, вот как это бывает. Я оглянулась со страхом, почти ожидая увидеть за спиной ухмыляющегося Дядюшку. Да вот же я, вот он я, не бойся, я не хочу тебе зла, я сам погибаю. Тут я догадалась. Я читала о подобных опытах. Осторожно повернув колбу, сквозь незамутненное горлышко я заглянула внутрь. Видимая там поверхность была такой же красноватой и блестящей, в тонких глубоких морщинах, и морщины эти явственно обводили маленькую ручку о четырех пальцах, прилипшую к телу и как бы вдавленную в него…
И без того меня последние дни мучила дурнота, а в тот миг мне показалось, что я не смогу удержаться. Я отвернулась, пытаясь дышать глубже и ровнее; меня трясло от отвращения, и в то же время на глаза наворачивались слезы. Для чего было создавать существо, если по вине создателя оно терпит такие муки? Нельзя, нельзя его убивать. Девушка, если есть в твоей душе хоть капля сострадания… Я сжала кулак и сказала вслух:
— Довольно, хватит твоих трюков, маленький уродец. Я принесу тебе воды.