Насмешник
Шрифт:
Еще до появления словаря Фаулера «Современный общеупотребительный английский язык» Дж. Ф. почти в тех же выражениях ратовал за грамматическую точность и обрушивался на речевые клише.
От нас он требовал каждую неделю писать «заметку» (как он это называл) — одну страничку, слов двести пятьдесят, на самые разные темы. Возвращал когда без единого слова комментария, выражая таким образом свое разочарование, когда с похвалой, или, отметив какое-то место в работе, устраивал целую дискуссию с участием всего класса. Наиболее резкой оценкой было: «Превосходно с точки зрения журналистики, дорогой мой», что означало: работа банальна по мысли, написана разговорным, а не литературным языком, и цель ее — произвести впечатление хлесткими словечками и преувеличениями. Он призывал, как и Фаулер, учиться у лучших писателей, а не у репортеров. Живое описание какого-нибудь события всегда доставляло ему удовольствие.
Однажды я попытался посадить Дж. Ф. в калошу.
Ведя у нас общий курс культуры, он прочитал нам лекцию о творчестве Прэда [133] ,
133
Уинтроп Макворт Прэд (1802–1839) — английский писатель и политик, известный своими юмористическими стихами.
134
Социальные стихи (фр.).
Мистера Гриза Дж. Ф. недолюбливал. Я присутствовал при их встрече в кабинете нашего старшего воспитателя, когда он вполне добродушно назвал его «личпоулским мудрецом», но ходить к нему домой своим мальчишкам не разрешал. Во внешности и манерах мистера Гриза, как я говорил, было много женственного; Дж. Ф., напротив, был очень мужественным, но как раз он-то и был гомосексуалистом. Большинство хороших учителей — и, думаю, учительниц тоже — имеют подобную склонность — иначе как бы они выносили свою работу? — но явно это не проявляется. Дж. Ф. всегда глубоко скрывал страсть. Не думаю, что он когда-нибудь позволял ей перейти из платонической в плотскую в отношениях с каким-нибудь из своих учеников, но в отличие от обычного, романтического наслаждения, которое испытывали лучшие из его коллег, общаясь с молодежью, он, определенно, влюблялся в отдельных мальчиков. Ко мне это не относилось. Я был хрупким и хорошеньким, как херувим. Ему же по вкусу была больше классика, нежели рококо — «греческая любовь», как говаривали невинные ученые и духовенство до суда над Уайлдом, — и в то время он был пылко влюблен в златовласого Гиацинта.
Он подарил этому мальчишке мотоциклет, на котором тот тут же разбился с большим ущербом для своей красоты, но любовь Дж. Ф. осталась неизменной, пока его друг не умер, будучи еще довольно молодым.
Интерес Дж. Ф. ко мне был чисто профессиональным. Он считал, что разглядел во мне способности, заслуживающие, чтобы их развивали. Больше того, у меня хранится его письмо от 1922 года, где он пишет: «Если ты воспользуешься даром, которым боги наградили тебя, то станешь тем единственным, по моему убеждению, человеком, кто проложит курс твоему поколению». Увы, его разочаровало то, какое поприще я выбрал себе. Трудно сказать, что он имел в виду под словами «проложишь курс своему поколению». В качестве премьер-министра? Великого директора школы, как он сам? Редактора «Таймс»? Как бы там ни было, я не оправдал его надежд. Думаю, он лишь вздыхал, читая мои писания и слыша, что говорили о моем поведении. Он был шотландцем и верил в успех, который для него означал что-то желанное, материальное и чего можно достичь только тяжким трудом и добродетельной жизнью.
Я ни разу не видел его после своего первого года в Оксфорде; он к тому времени с головой погрузился в работу в Стоуве. Перед окончанием школы я предложил ему взять меня туда на работу, но получил категорический и справедливый отказ. Но его благосклонноего ко мне отношения на протяжении четырех четвертей я не забыл. Я всегда испытывал перед ним благоговейный страх, так что он в некотором смысле был соблазнителем, а я соблазняемым, когда он старался добиться моего расположения. Он, единственный среди лэнсинговских учителей, был в дружеских отношениях с «партером», где мог уединиться, тогда как в комнате старших воспитателей все его дергали. До того как я получил какое-нибудь официальное назначение в школе — то есть стал как-то выделяться среди остальных — он приглашал меня на чашку чаю в короткие минуты уединения, почти тайного, — великая честь, которой редко кто удостаивался и которая не проходила мимо уважительного внимания старост. Вспоминаю, как, когда часы пробили половину пятого, он сказал: «Как чудесно! До вечерни нам совершенно нечего делать, только есть эклеры и болтать о поэзии». А еще со стыдом вспоминаю, что я пересчитал пирожные — шесть, надо растянуть на полчаса. В те дни я съедал два эклера в минуту. Мне мало что было сказать о поэзии, и не помню, что он говорил, но в церковь я пришел, шатаясь не от сытости, как это бывало с большинством старшеклассников по воскресным вечерам, а оттого, что меня распирал восторг от общения с Великим Человеком.
Мистер Гриз находился там, стоял в боковом приделе в кепи и при широком галстуке. Мне казалось, что он стал как будто меньше. Я не изменил ему, но я знал, что мистер Гриз и Дж. Ф. были полной противоположностью друг другу, и к тому времени отдал свое предпочтение более сильной и яркой личности. До сих пор не могу решить,
что из того, чему эти двое стремились научить меня, было для меня более ценно или кому из них я оказался более предан.Еще раз Дж. Ф. написал мне в июле 1930-го, приглашая встретиться в лондонском клубе, в котором он состоял и куда меня недавно тоже приняли. К тому времени я уже добился некоторого успеха как автор романов. Письмо начиналось с обращения: «Дорогой Во (ты теперь так знаменит, что не решаюсь обращаться к тебе по имени, как в былые времена)», а заканчивалось такими словами: «Надеюсь, мы столкнемся в недалеком времени и возобновим отношения, которые я некогда очень ценил». Насколько заслужена, по его мнению, моя «знаменитость», он предпочел умолчать. Думаю, он просто почувствовал мою подспудную отчужденность и готовил почву для возможной неожиданной встречи в клубе.
Добавлю, что мы так и не встретились — ни в клубе, ни где-то еще. Спустя шесть недель после получения этого письма я принял католичество. Он, должно быть, воспринял это как предательство всего того, что старался мне привить.
Глава восьмая
НИ ОТ ЧЕГО НЕ ОТРЕКАЮСЬ
Отец в своей автобиографии с грустью писал: «В начальную школу я опоздал на неделю; в Шерборн пришел летом вместо осени, когда прибывает новое поколение учеников; и вот теперь с Оксфордом мне особенно не повезло, поскольку студенты набора 1885 года успели втянуться в занятия и подружиться, когда с большим опозданием появился я, и весь оставшийся срок до окончания первого курса пришлось наверстывать упущенное».
Удивительное дело, но, прекрасно помня, как сам пострадал, он заставил меня в точности повторить его судьбу. Выше я упоминал о горьком чувстве одиночества, которое испытывал первое время в Лэнсинге, чего вполне можно было бы избежать. Теперь, в январе 1922 года, он решил отправить меня в Оксфорд немедленно, в разгар семестра. Я и сам был не прочь поехать, и по отцу было видно, что ему, как обычно, не терпится покончить с делом, на сей раз с моим образованием. Он стал уставать от рутинных обязанностей в «Чэпмене и Холле» и мечтал об отставке. Он верил (как оказалось, напрасно), что, когда я получу степень, ему не надо будет больше заботиться обо мне и он скорее обретет долгожданный досуг или сменит работу на менее обременительную.
Изначальный план был таков: если я получу стипендию, то отправлюсь на девять месяцев во Францию, попрактиковаться в языке. Я так и не сделал этого, что мешало мне потом всю жизнь. Но я ни в коем случае не сожалею, что досрочно был зачислен в университет. В результате этого я появился там как одинокий исследователь.
Многие были довольны, ограничив круг интересов и друзей своими коллегами, и не искали большего. Не знаю, случилось бы то же самое со мной, появись я там в нормальное время, как все. Сложилось так, что у меня не оставалось иного выбора, кроме как быть в колледже скитальцем.
Хартфорд был респектабельным, но довольно скучным небольшим колледжем. Когда мистер Боулби объявлял в школе, что я поступил стипендиатом в университет, об этом колледже он сказал покровительственным тоном и с грамматическими ошибками, что, мол, это «очень растущий колледж», чем несказанно рассмешил отца. Если можно верить моим детям, Хартфорд не очень-то вырос с тех пор. В мое время среди тамошних донов не было ни одного значительного ученого; среди студентов — ни членов Буллингтонского клуба [135] , ни президента университетских Дискуссионного или Театрального обществ, ни членов сборной университета по гребле — лодка никогда не подходила близко к верховьям реки. В те времена среди колледжей университета существовала общепринятая очередность на занятие президентского поста. Хартфорд продвинулся в этой очереди дальше середины, наравне с Ориелем и Экстером. Непосредственно из моих сокурсников вышли: посол, епископ, председатель Верховного суда в доминионе, киноактер, популярный композитор, Q.C. [136] . Были ли среди них еще выдающиеся личности, не знаю.
135
Клуб для отдыха и развлечения студентов из состоятельных семей в Оксфорде.
136
Королевский адвокат.
В преимущества колледжа входили хорошая кухня и уникальная система обучения, по которой студенты занимались дома: не было ни перекличек, ни обязательного посещения церковных служб, как в других колледжах, так что не приходилось вылезать из теплой постели и выскакивать на утренний холод. Чтобы получить стипендию, нужно было принадлежать к англиканской церкви, иными словами, не состоять членом никакой другой. Я в методистскую церковь никогда не ходил.
Приятно было и то, что Хартфорд был свободен как от студенческого «корпоративного духа», отравлявшего жизнь во многих небольших колледжах, так и от хулиганских выходок, случавшихся порой как бунт против эксцентричности крупных; хотя признаюсь истины ради, что то и другое проявилось-таки, когда на «пьянке новичков» — без каковой, думаю, не могло обойтись — бледный от выпитого старшекурсник вломился ко мне в комнату, воинственно вопрошая, что я «сделал для колледжа». Я ответил, что выпил в его честь, и друзья парня увели его, пока он не натворил бед. Никого никогда не грабили, не устраивали погрома в его комнате, не заколачивали его дверь. Это было либеральное, цивилизованное место, где можно было жить, как тебе нравится.