Наступление продолжается
Шрифт:
Иринович обстоятельно доложил Бересову об отклонении от установленного порядка. Но по мере того как он выслушивал ответ командира полка, его лицо из сердитого становилось смущенно кротким.
Бересов сказал ему:
— Молодец Гурьев, что Заботится о людях. А мы с вами не догадались! Отправляйтесь-ка в другие батальоны и проследите, чтобы и там организовали обогревание так же, как и в первом батальоне. Но только чтобы не увлекались! Обогревать поочередно, поблизости от передовой и не более четвертой части бойцов за один раз. А Гурьеву благодарность передайте.
Сменив
Поздно вечером, когда на чистом от туч небе вызвездило, а холод стал особенно силен, бойцов второй роты, не покидавших своих окопов уже третьи сутки, отвели на два часа погреться в ближний хутор. В теплой, до духоты натопленной хате, около жаркой печи собралось все отделение, в котором служили Григорий Михайлович и Петя. У огня сидели командир отделения сержант Панков, Алексеевский и рядом с ним, подсушивая у печки свои пестрые рукавицы, степенный Опанасенко.
Грелся у огня и длинный, нескладный Плоскин, все еще не сбривший свою многодневную рыжую щетину, несмотря на неоднократные напоминания сержанта.
— Эх, хорошо! — вслух размышлял он, протянув к огню ноги в огромных разношенных ботинках. — Тепло, благодать-то какая! Бывало, в мирное время в такой морозище наружу и носа не кажешь. Так, на работу или с работы по улице пробежишь — и все! Придешь домой, а на столе щи дымят. Навернешь тарелочку-другую, чайку чашки три опрокинешь и — на перину. Радио включишь или газетку просматриваешь. Глядишь, и уснул незаметно.
— А яка ж твоя работа была? — поинтересовался Опанасенко.
— В сапожной артели.
— Налево много подрабатывал? — усмехнулся сержант, очевидно припомнив некоторые прежние рассказы Плоскина.
— Нет, у нас насчет этого строго. Конечно, бывало, если подзаработать хочешь, сделаешь кой-чего и дома, из своего материала. Заказчиков всегда хватает. Особенно денежное дело, скажу я вам, — дамские туфли. Материалу на них надо каплю. Из одной фантазии шьешь. Пару сколотишь — денежки в кармане… Эх, дай бог, война кончится — опять заживем!
— Только ты до того подумай крепко, что такое правильная жизнь, — заметил Григорий Михайлович. — А то так и останешься — «в кармане».
— Про меня худого не говорили и не скажут! — Плоскин обидчиво сжал губы.
На минуту стало тихо. Только дрова в печке потрескивали.
Молчание неожиданно нарушил Опанасенко.
— Ты, друже, не обижайся, — повернулся он к Плоскину, — тильки чую, ты из-за тех дамских заказов, может, и не бачил, що це таке настоящая работа — не корысти ради, а для души… Вспомнить як же до войны жили, як работали… — в раздумье проговорил Опанасенко. — Вот у нас на Полтавщине…
Слушая его, вздохнул Алексеевский:
— Стоит ли вспоминать, душу бередить…
Снегирев строгими глазами посмотрел на Алексеевского:
— А как же не стоит? Вспомнишь, оно и на сердце посветлеет, видишь, за что воюешь…
— Да, жизнь была! — встрепенулся сержант, и его лицо сразу стало как будто светлее. — Вот хвастать
не хочу, а все же про себя скажу. Я, знаете, как именовался? Знатным человеком! Меня не только наш Челябинский тракторный, но и весь город Челябинск знал! Портрет на площади висел! Я с товарищем Орджоникидзе, вот как с вами, рядом сидел, в президиуме на слете ударников.— Знатным, говоришь, был? — ухмыльнулся Плоскин. — Ну, я за знатностью не гоняюсь. Мне бы довоевать благополучно, да зажить по-прежнему.
— На перине, значит?
— Во, во! — не поняв того, что таилось в вопросе, согласился Плоскин и, вздохнув, добавил: — Спокойной жизни хочется.
— Так ты за свою перину, выходит, воюешь? — спросил Снегирев.
— Почему за перину? — обиделся Плоскин. — Я воюю за то, чтобы фашистов прогнать.
— Это понятно, — согласился Григорий Михайлович, — а вот после войны — ты как думаешь?
Плоскин удивился:
— А чего думать? Сказано — буду жить, как жил. Я к мирной жизни стремлюсь, и больше ничего.
— Вот в том и беда, что больше ничего. Короткие твои мозги, Плоскин. Ты что же думаешь, мирная жизнь — это на перине лежать? Никакого беспокойства, да? Нет, брат, не знаю, как ты, а я вот по себе и по другим знаю: у нас и до войны работа была горячая.
— Да. Со всей душой старались, — с удовольствием подтвердил сержант.
— Вот именно, — оживился Григорий Михайлович, — себя для дела не жалели. И сверх положенного трудились, и нехватки всякие, приходилось, терпели, и, бывало, ругались, когда не так что-нибудь. И не про перину мечтали — отработать да на бок. Мы, брат, про другое мечтали. Вот только Гитлер помешал, а то бы…
— Я это понимаю, — торопливо заверил Плоскин, — пятилетки и все такое. А как же? Я тоже на коммунизм согласный. Только теперь пока о нем нечего думать. Воевать надо.
— Эх ты, — упрекнул Григорий Михайлович, — а еще городской житель! Как это — нечего думать? А за что мы сейчас воюем?
— За Родину, известно.
— За Родину, это ты запомнил. А только как это понимать? В полном смысле?
Плоскин обиделся:
— Чего ты меня политграмоте учишь? Думаешь, ты партийный, а другие — нет, так ничего не знают? Я, уважаемый товарищ Снегирев, да будет тебе ведомо, в мирное время до одиннадцатой главы дошел, да!
— Одно дело до главы дойти, а другое, чтобы в голову вошло, — строго продолжал Снегирев. — Как же это у тебя получается? За Родину — сейчас, а за коммунизм — погодить?
— Про коммунизм пока не говорится, — не сдавался Плоскин, — я газеты читаю, знаю.
— Плохо ты читаешь! — возразил Григорий Михайлович. — Я в шестнадцатом году тоже с германцем воевал, а такой, как нынче, злости на врага не имел — не за то было велено голову класть… — Снегирев помолчал, видно примериваясь, как лучше высказать то, о чем думалось ему в эту минуту. Потом вновь заговорил, глядя на Плоскина: — Ты вот говоришь, спокойной жизни хочется. Нет, друг милый, спокойно только вода в болоте стоит. Да и то булькает. А у нас жизнь — что речка. При любой погоде вперед бежит. Ты вот о тихой жизни мечтаешь, а подумал, какие перед нами после войны дела откроются.