Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наступление продолжается
Шрифт:

Алексеевский тяжело вздохнул, отвернулся к стенке и закрылся шинелью. Его товарищи понимающе переглянулись. Все в отделении знали, что у Алексеевского дочь тоже угнана в Германию и от нее давно нет никаких вестей.

Петя бережно положил дочитанную открытку на приступочек печи. В хате нависла тяжелая тишина: всем стало не по себе оттого, что горькая дума охватила их товарища, что ничем в эту минуту они не могут ему помочь. И думалось уже не об отдыхе, а о том, что надо побыстрее идти дальше, на запад, освобождать и своих и чужестранных людей, полоненных фашистами.

«И дернуло меня читать вслух эту открытку!» — ругнул себя Петя. Он знал, как тоскует Алексеевский, и понимал, что теперь Алексеевский еще долго не успокоится, погруженный в невеселые свои думы.

Тишину

нарушил голос отделенного командира:

— Спать, товарищи, пока другой команды нет!

Бойцы зашуршали соломой, примащиваясь поудобнее. Плоскин, пристроившийся было в углу, повертелся, запахиваясь шинелью, потом встал, загребая солому в охапку.

— Куда ты? — спросил Снегирев, лежавший рядом.

— На печку, там теплее.

— Ты брось стариковское место занимать! — пошутил Снегирев и тоже поднялся: на полу было холодновато.

— Лезь, лезь, Григорий Михайлович! — пригласил Плоскин. — На двоих места хватит.

Вслед за Плоскиным Григорий Михайлович взобрался на печь и улегся в темном углу, у стенки. Снова в хате стало тихо. Только потрескивали в печке дрова да скребла снаружи по стенам неугомонная вьюга.

— Как там сейчас наш Опанасенко? — вдруг проговорил Алексеевский, нарушая молчание.

— Выдюжит! — уверенно произнес сержант. — Он мужик крепкий. Еще, глядишь, кругленький из госпиталя придет, вроде с курорта.

— Лучше на тот курорт не попадать, — покачал головой Алексеевский, — был два раза, знаю.

— Нашему брату солдату угодить трудно, — улыбнулся сержант. — Пока на передовой, думаешь иной раз: эх, пожить бы спокойно, чтобы крыша над головой, а попадешь вот так в госпиталь, в тыл, побудешь в этой тихой жизни — тоска смертная, и вроде совесть тебя мучает. Мечтаешь, скорей бы к своим ребятам, в роту…

— Это всегда так, и в мирное время тоже, — оживился Алексеевский, — рвешь в работе, мечешь, сам вроде замаешься, людей замаешь, иной раз и подумаешь: ах, работу бы потише. А как станет чуть поспокойнее — скука одолевает. Ищешь опять дело позлее, повеселее.

— В этом, друг мой, и жизни корень, — заключил сержант. — Рукам работа — сердцу радость.

Плоскин, не принимавший участия в этой беседе, сделал неожиданное открытие: под самым потолком, за выступом трубы, куда он хотел сунуть окурок, нашел два куриных яйца.

— Держи, — обратился он к Снегиреву, — одно тебе, одно мне.

— Положь! — строго сказал Григорий Михайлович.

— А что? — удивился Плоскин. — Все равно хозяев нет.

— Положь, говорю! — еще строже повторил Снегирев. Плоскин сунул находку обратно и равнодушным голосом сказал:

— Очень-то они мне нужны!

Плоскину было невдомек: почему рассердился Снегирев? Мало ли какая мелочь может попасться в пустом, покинутом хозяевами доме. Воспользоваться ею во фронтовом быту не считалось уж слишком зазорным. Плоскин повернулся к Снегиреву и спросил шепотом:

— Чего это ты вдруг на меня, а?..

— Да знаешь, — уже обмякшим голосом объяснил Григорий Михайлович, — напомнил ты мне сейчас случай один. Тоже на Украине дело было, в сорок первом году, осенью. Отходили мы тогда. Хоть и по команде отступали, а все одно совесть мучила. Зашли, помню, в хату одну посушиться. Хозяйка там, ребят куча, а хозяина нет — воюет где-то с первого дня. Перепуганные все, бледные — армия через село уходит и уходит. Громыхает уже где-то совсем близко. Хозяйка при нас начала было вещи собирать, да бросила: куда ей с кучей детворы идти? Стоит, опустила руки, смотрит на нас горестными знаешь такими глазами, словно спрашивает: «Неужто вы нас покинете?» Смотреть больно в эти глаза. А увидела, что мы в дорогу собираемся, пошарила по хате и подает мне вот такие же два яичка. «Извините, говорит, больше ничего не осталось — вторую неделю солдаты через село идут, каждого жалко». Взял я эти яички, а они мне руку жгут. Положил я их потихоньку в печурку, и пошли мы. Так нет — только вышли мы на дорогу — догоняет меня малец, сын хозяйки, кричит: «Дядя, вы позабыли!» Сунул мне те два яйца и убежал. Знаешь, каково мне на душе стало? Народ такое горе несет, а нам, своим солдатам, последнее отдает. Значит, верит

в нас. В самую страшную минуту верил. Нет, никак у меня на те яички аппетита быть не могло. Отдал я их кому-то из ребят-беженцев на дороге. Вот и здесь, подумай: хата брошена, разорена, а хозяева — кого немец угнал, а кто скитается где-нибудь. Ждут, когда можно будет в родной угол вернуться… Вот о чем, товарищ Плоскин, думать надо, а не об яичках…

— Я ведь не корысти ради… — сконфуженно протянул Плоскин. — Надо, так и свой паек отдам…

Петя Гастев вышел во двор запастись топливом: в печке прогорало. На дворе уже была ночь. Кое-где за крышами домов багровели отсветы затухающих пожаров. Двор уже был тесно заставлен батальонными повозками. Мягко потаптывали копытами по снегу лошади, выглядевшие в полутьме странно белоспинными: на попонах и трофейных одеялах, которыми они были укрыты, налип толстый слой снега.

Пете подумалось, что сейчас и дома, в Москве, тоже такой темный вечер и идет такой же густой снег, искрясь в свете уличных фонарей. Родная Москва представлялась ему в этот час почему-то ярко освещенной, веселой вечерней Москвой мирных дней, хотя он совсем недавно, уходя в армию, покидал Москву военную, суровую, темную, с наглухо закрытыми окнами и притушенными огнями, чем-то похожую на боевой корабль. Петя вспомнил: в один из последних вечеров перед призывом он проходил мимо Кремля — это было поздней осенью сорок третьего. Падал медленный крупный снег. Серебряные звезды снежинок ложились на одежду, подолгу сохраняя четкость своих граней. Сквозь снег, струившийся с темного неба, был виден Мавзолей, зубчатая стена над ним и за ней — башни, высокие и острые, похожие на сурово надвинутые богатырские шеломы…

«Интересно, знают ли сейчас в Москве о нашей победе?» — подумал Петя, выдергивая из снега кривые сучья, запасенные, видно, еще с осени на топку. Наверное, завтра мать и братишка прочтут в газете или услышат по радио про Корсунь. Как жаль, что нельзя им написать про это сражение! Пожалуй только после войны, когда вернется домой, сможет рассказать. А рассказать будет о чем. Да есть уже и сейчас…

Петя усмехнулся, вспомнив, каким он был осенью, до призыва в армию, тихим, застенчивым юношей, еще ни одного дня своей жизни не прожившим без материнского глаза. Тогда, до мобилизации, он чувствовал себя неловко: почти все его товарищи по физмату уже были призваны, и только он один оставался на курсе с девчонками. И когда он получил долгожданную повестку, ему стало радостно и страшновато. Радостно, что наконец и он идет туда, куда ушли его товарищи. Страшновато оттого, что начинается совсем самостоятельная и необыкновенная жизнь. Он пришел в военкомат с заплечным мешком, где среди прочего лежал математический учебник, которым Петя пользовался в институте, тот учебник, который и сейчас лежит в его мешке. Ему ни разу не пришлось раскрыть книгу в суете походной жизни. Но он не бросал ее: может, и случится когда свободный денек — на отдыхе, на формировке, в обороне. Однако вряд ли теперь придется стоять на одном месте. С самого первого дня, как Петя с пополнением попал на фронт, он видит только наступление, почти без передышки наступление. Вот хорошо бы так до самого конца войны!..

Петя набрал солидную охапку хвороста и подошел к дверям хаты. Услышав у калитки громкий разговор, он остановился.

— Куда? Здесь военные! — говорил кому-то часовой из повозочных.

— То хата моя, — пояснял стариковский голос.

— Ну проходите, коль ваша!

По двору брел, опираясь на батожок, старик в свитке и смушковой шапке, и рядом с ним — мальчуган лет десяти в долгополой, болтающейся на нем немецкой зимней куртке с подвернутыми рукавами.

Петя посторонился, пропуская пришедших впереди себя, и, подобрав дрова, вошел в хату. Там уже шел веселый разговор. Сержант Панков, лукаво щурясь, смотрел на хлопца, стоявшего рядом со стариком, и говорил:

— А я думал, ты немец. Хотел тебе «хенде хох» скомандовать.

— Це трофейное, — серьезно пояснил малец, оглядывая свою пятнистую куртку, — подобрав на дорози, бо я кожуха не маю. А я не німець. Мене Миколою зовуть. Ось — дід мій, — мальчуган повернул к старику голову.

Поделиться с друзьями: