Наступление продолжается
Шрифт:
Опанасенко, подхлестнув лошадей, обернулся к Гурьеву:
— Дивно дуже, товарищ старший лейтенант: паны, на землю аренда… Вроде на тридцать рокив обратно въихав. Дочка моя давно, еще до войны, книжку вслух читала про машину, на которую як сядешь, так на сколько рокив чи наперед, чи назад уедешь. Мы на конях едем, не на чудесной машине. А на якую старорежимную жизнь дивимся!
Солнце уже коснулось краем далекой темно-зеленой, почти синей, вершины, и алый свет заката разлился во все небо. Огромный малиновый шар, полузаслоненный просвечивающим насквозь синеватым облачком, быстро исчезал за горой. Повозка выехала из проулка на улицу. По ней, во всю ее ширину, пыля, брело стадо. Спокойно переливалось монотонное мычание. Слышался мягкий размеренный топот копыт, погружаемых
Опанасенко приостановил лошадей, ожидая, пока стадо пройдет, и, озирая пестрый поток, критически произнес:
— Беспородные!
Пастух, с коричневым от загара лицом, с давно не бритой бородой, в заношенной холщовой рубахе и в узких грязно-белых, тоже холщовых, брюках, босой, с почерневшими ступнями, неторопливо брел вслед за стадом. Длинный тяжелый бич, как серый змей, полз за ним по пыли. А сзади широко шагал, стараясь не отставать, подпасок лет двенадцати, в старом-престаром солдатском мундире. Мундир был ему велик, почти до пят, и висел на плечах, как плащ.
Пастух внимательно и, как показалось Гурьеву, опасливо посмотрел на повозку с неизвестными военными. Пастушонок прошел, тараща на еще не виданных им русских черные глаза.
Из-за оград то и дело высовывались любопытные и настороженные лица. Босой старик в овчинной жилетке, куривший трубку возле плетеной калитки, завидев едущих, вынул трубку изо рта и, не ответив Матею, который весело крикнул ему что-то, поспешно скрылся за калиткой. Шедшая навстречу женщина с коромыслом на плече, в белой кофте с расшитыми рукавами, шарахнулась в сторону, чуть не уронив ведер, и торопливо побежала.
Несколько черноволосых ребячьих голов с вытаращенными в изумлении глазами показалось над плетнем. Но как только повозка поравнялась с ними, головы мгновенно исчезли.
«Неужели боятся нас?» Гурьеву очень захотелось сейчас же ехать дальше. Не найдут ли они проводника?
— Трэкытоаря [11] — страда [12] есте. Бун! — с готовностью ответил на вопрос Гурьева Матей.
— Бун-то, бун, да кони пристали, товарищ старший лейтенант, — возразил Опанасенко. И Гурьев, поразмыслив, решил все же остановиться на ночлег.
11
Перевал (рум.).
12
Дорога (рум.).
Опанасенко круто завернул лошадей к указанным Матеем плетеным воротам. Федьков недовольно поморщился: двор бедноватый! Заехать бы к какому-нибудь богатею да заставить его развернуться! Пусть потрясется за свои сундуки. Ха! Федькову на них наплевать. Но пускай толстопузый страшится, привыкает: когда-нибудь свои раскулачат.
Соскочив с повозки, Матей широко распахнул заскрипевшие ворота.
Навстречу шел старик с непокрытой серебряной головой. На темном сухом лице, издавна прокаленном солнцем, резко выделялись большие, чуть обвисшие, седые усы, окаймлявшие крутой, в мелких морщинках, подбородок. Сквозь распахнутый ворот холстинной рубахи темнела загорелая грудь.
Старик смотрел на приехавших настороженно, губы его были тесно сжаты, видно, он еще не знал: огорчаться или радоваться…
Подошедший к старику Матей быстро заговорил, улыбаясь и показывая на русских. Старик согласно кивал головой. Вдруг его лицо стало строгим, даже торжественным. Он вскинул голову — серебряные усы горделиво взметнулись — и резким движением поднял вровень с головой крепко стиснутый кулак:
— Трайасса [13] армата рошие!
13
Да здравствует (рум.).
Навстречу
поданной ему руке советского офицера протянул суховатую, коричневую ладонь, радушно улыбнулся:— Здравству, товариш! Ден добры! — и с достоинством отрекомендовался: — Илие Сырбу.
Из хлева выглянула маленькая, сухонькая старушка в черном, наглухо повязанном платке, в выцветшем платье из крашеного холста. Худые ступни ее были темны от пыли и загара. В руке она несла тяжелый деревянный подойник.
Увидев во дворе чужих, старушка остолбенела. Веревочная ручка подойника чуть не выскользнула из дрогнувших пальцев, губы испуганно задрожали. Она мелко-мелко закрестилась и засеменила к хате. Илие, поглядев ей вслед, недовольно хмыкнул в усы.
— Нас испугалась? — спросил Гурьев Матея.
— Да, — смущенно ответил тот, — мама Дидина…
Дидина тем временем вынырнула из двери хаты и, далеко огибая приезжих и их повозку, юркнула в хлев. Вскоре оттуда послышался ее торопливый голос: она звала не то Матея, не то Илие.
— Злякалась! — Трофим Сидорович был недоволен: — Ну ее! Яка нервна…
— Эх, надо бы не сюда, а к буржую какому заехать. То было бы дело, — сказал Федьков.
— И здесь сойдет, — ответил Гурьев. — Тебе бы все у княгинь ночевать…
Опанасенко и Федьков остались на дворе устраивать лошадей, а Гурьев, сопровождаемый Матеем, вошел в хату.
Сквозь маленькие окошки с аккуратно пригнанными друг к другу и тщательно обмазанными стеклышками мягкий свет вечернего солнца проникал в хату, ложась на тщательно выбеленных стенах чуть заметными розоватыми квадратами. В этом неярком свете, всегда немного печальном, может быть, потому, что это последний свет уходящего дня, особенно бросалось в глаза, как беден дом. Все в нем, на что ни посмотри, было только деревянным, глиняным или соломенным. Почти не имелось покупных вещей, за исключением, разве, крохотной стеклянной лампочки-моргалика да пары больших бумажных лубочных картин, засиженных мухами. Как уже успел заметить Гурьев, такие картины в Румынии можно найти везде и всюду: в домах, бодегах, парикмахерских, лавочках. Одна из картин изображала в мельчайших подробностях кухню в доме какого-то процветающего семейства: на величественной, как пьедестал, плите стояли многочисленные кастрюли, жарился огромный гусь; кухонный стол заполняли разнообразные яства и пития; на полу резвился упитанный кудрявый младенец, обложенный игрушками, а возле плиты хлопотала улыбающаяся красавица, разодетая, как модель из модного журнала, в изящном фартучке и с локонами, закрученными по всем правилам парикмахерского искусства. А в окно с улицы, слащаво улыбаясь, заглядывал элегантный молодой мужчина с усиками, вероятно, счастливый супруг этой красавицы.
Как не походило изображенное на этой грошовой картинке на то, что можно было увидеть в хате! Некрашеные скамьи, ничем не покрытый стол, глиняные миски на полочке, украшенной бордюром, вырезанным из старой газеты, невесть как попавшей в хату; высокая деревянная кровать, застеленная пестрой дерюжкой; тщательно обмазанный глиной пол — все свидетельствовало, как бедны старик Илие и его семья. В переднем углу, под пестро расшитыми полотенцами, похожими на украинские рушники, висело несколько потемневших от времени икон. Из-за них торчали веточки засохшей вербы. И все-таки, несмотря на чрезвычайную скудость убранства, хата радовала глаз: все здесь было чисто, аккуратно, стояло на своем месте. Чувствовалось, живут здесь люди бодрые, трудолюбивые, которые не опускают рук, как бы тяжела ни была их жизнь.
В дверь робко заглянула Дидина. Взяла с полки миску, заторопилась к выходу.
— Что это ваша матушка нас боится? — усмехнулся Гурьев. — Не съедим ведь ее.
Матей, смущенно улыбаясь, объяснил: привыкла чужих опасаться. Всегда в тревоге за семью, за сыновей… Два сына — дома, а средний, Сабин, пропал без вести на русском фронте.
— А знаете, Матей, возможно, ваш брат Сабин — жив и сейчас уже в Румынии. — Гурьев рассказал о своей встрече с солдатами дивизии имени Владимиреску. Матей хотел сейчас же обрадовать отца и мать, но Гурьев удержал его: не надо прежде времени обнадеживать.