Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Насущные нужды умерших.Хроника

Сахновский Игорь

Шрифт:

Комната Розы была не заперта. Там братья Дворянкины, лёжа на полу, рубились в «чапаева». От их щелчков сидельниковские пластмассовые шашки летели с доски во все стороны. Через несколько лет один из братьев, Юра, испытатель самопального поджига и заточки, уйдёт по хулиганской статье мотать свой первый, но не последний срок. А другой, Толя, раненный под Кандагаром, вернётся после госпиталя с незаживающими нарывами на ногах, но откровенно гордый круглым числом самолично убитых афганцев. И когда в официальных новостях всплывёт новое, необычайно скромное выражение «ограниченный контингент советских войск», Сидельников будет представлять себе этот ограниченный контингент неизменно в лице Толи Дворянкина.

Роза вежливо сказала братьям

«кыш», заперла дверь и попросила Сидельникова поглядеть в окно – ей надо переодеться. Солнце было неярким, но заснеженный двор почти ослеплял, отражая целое небо и посылая в комнату великанский солнечный зайчик. На утоптанном пятачке посреди сугробов похаживала рыжая Лида в клетчатом пальто из «Детского мира», размахивая сеткой с пустой бутылкой из-под молока. За всем этим угадывалась некая печальная тайна, прозрачная логика утрат, счёт которым уже начался. Всё было озаглавлено именем уходящей Лоры, причем новизна любовного несчастья мешала полностью в него поверить.

Сидельников уже не помнил, что стоит у окна вынужденно, по просьбе Розы, когда, повернувшись, напоролся взглядом на то, что видеть не полагалось. Он отвернулся в ту же секунду, но хрусталик, сетчатка – или чем там ещё орудует слезливо-безжалостный фотограф? – сделали свою работу. Теперь Сидельников сможет видеть эту картину хоть с закрытыми глазами, хоть в следующем веке.

Роза, нагнувшись, сидя на краешке стула, снимала хлопчатобумажный чулок. Вместо высоких серебряных кувшинов были две длинные складки с червоточинами сосков, сползающие в яму живота между выпирающими углами подвздошных костей. И под кожей, удивительно гладкой, везде просвечивала какая-то окончательная земляная чернота.

«… Пусть к нам, если хочет, переезжает, – сказала Сидельникову мать. – Всё-таки не одна будет». В тот день он стащил из домашнего холодильника засахаренный лимон в поллитровой банке и понёс Розе. Она ела этот лимон с видимой жадностью, сразу из банки, доставая столовой ложкой одну за другой соскальзывающие мятые дольки.

– Переезжай к нам. Всё-таки не одной быть. И мама тоже говорит…

Она перестала жевать, быстро сглотнула, а потом известила всегдашним холодным голосом:

– Мне есть где жить.

Дважды он принимался уговаривать – она даже не слушала. Настаивать было бесполезно. Её несгибаемая самодостаточность позволяла Сидельникову думать, что всё поправимо. Впрочем, он и так не верил ни в какую безнадежность. Это у него могло быть всё плохо, это он мог загибаться от своей бесценной беды – Роза оставалась величиной постоянной. Единственное, что изменилось: с самого начала болезни она запретила наведываться Иннокентию, который все эти годы не исчезал с горизонта.

Сидельников ещё вспомнит не раз, как, приходя к Розе в её последнем феврале, последнем марте, июле, он всё поторапливался уйти, просто потому что сильно хотел курить, а при ней было нельзя.

Глава девятая

Курил он болгарские сигареты с фильтром, «Интер» или «Стюардессу» – элитный дефицит, за которым приходилось ездить на вокзал Старого города, к вагону-ресторану московского поезда. Правда, в отличие от многих сверстников, пускавших дым как бы напоказ в школьной уборной или где-нибудь за кустами, но обязательно в компании, Сидельников стеснялся это делать прилюдно, решив для себя, что курить – занятие одинокое. Он и был теперь снова одинок, хотя с Лорой виделся едва ли не каждый день.

Это были странные встречи. Войдя после тёмной улицы в её квартиру, не зажигая света, они почти сразу ложились в постель, как тяжелобольные. То есть даже не в постель, а накрывались, полураздетые, пледом и лежали так довольно долго, во что-то вслушиваясь, она на спине, он на левом боку, лицом к её непроницаемому профилю. Именно непроницаемость вдруг стала главной особенностью её поведения.

Сидельников мог без устали глядеть в ненаглядное

лицо, мог самовольно переходить границу между шерстяным и атласным, между прохладной сухостью и воспалённой влажностью, мог встать и уйти, вернуться и просить её руки, мог быть мрачным, нежным или бешеным, мог врываться в неё, как в покорённую страну, – ничего не менялось. И после счастливых стонов она запиралась на семь замков, словно возобновляла прерванное чтение проклятой телефонной книги, в которой продолжала искать спасительный номер, спрятанный ото всех.

Зимние дни, неотличимые один от другого, обступали всё плотнее, как бы вытесняя мёрзнущую жизнь и вместе с тем давая понять, что уходить некуда. Уходы от Лоры в самые отчаянные вечера выглядели так: с закушенной губой, почти не прощаясь; с разбегом в полтора прыжка через лестничный марш; с угрожающим замедлением на выходе из подъезда; наконец, с похоронной застылостью в первой же телефонной будке. Ему-то не нужно было искать номер! «Нет, – говорила она сухо. – Нет, ты не прав. Это не так. Это тебе только кажется. Нет. Не знаю, что там шумит. Не надо… лучше иди домой». (Вопросы и реплики звонившего усугубляли своей нелепостью и без того гиблые отношения.)

Всё это не помешало Сидельникову ставить перед самим собой вопросы на засыпку, которые он формулировал коряво, но честно. Например: «Почему женщины разлюбляют?» Проконсультироваться, как всегда, было не у кого. Ближайший источник любовной мудрости хранился у матери за стеклами серванта – с десяток поэтов разной степени потрёпанности, собранных по принципу: что удалось купить. Сидельников читал стихи по-варварски, выискивая в них что-то вроде рецептов, как в справочнике практического врача. Но не исключено, что сами обитатели серванта об этом только и мечтали. Один из них, тёзка принца Уэльского, начинённый чужими курчавыми закладками, жёстко предупреждал:

… Разве можно с чистою душойЦеловаться на четвёртый вечерИ в любви признаться на восьмой!

Стоящий рядом в твёрдом переплёте узник фашистской тюрьмы вызывал сочувствие, но к теме не относился. Остальные всё больше намекали на героизм в труде как на единственное условие законной любви.

Учитывая всеобщее почтение к понятию «дефицит», Сидельников заподозрил, что действительно хорошие стихи (как и всё действительно хорошее) не могут свободно продаваться в магазине или просто так стоять на полке в серванте. Их следует специально добывать. Полузнакомая старенькая библиотекарша ответила на сидельниковскую просьбу испытующим взглядом, а через день принесла почитать тетрадку в кожаной обложке. Это были стихи женщины с красивым тонким именем, которая больше тридцати лет назад покончила с собой. Стихи оказались не по-женски мощными, широкоплечими – сильнее множества мужских, вместе взятых. Фиолетовые буковки на желтоватой бумаге лучше всякого радио передавали чистейший звук – предельно внятный голос ненасытной нежности, одинокости и высокого пожизненного неблагополучия. Гораздо позже Сидельников с изумлением обнаружил, что среди поклонниц этой поэзии (вошедшей со временем в моду) почему-то преобладали как раз очень благополучные, хорошо пригретые девушки и дамы, которым, видимо, не хватало в жизни одного – собственной стационарной трагедии.

Самой неожиданной новостью, вычитанной Сидельниковым из кожаной тетради, был он сам. Стихи не только подтверждали реальность казалось бы непроизносимых и полузапретных событий души, но и как бы узаконивали их.

Здесь присутствовала тень корысти – он был пока ещё слишком поглощён своей любовью, чтобы читать стихи о любви бескорыстно. И если, допустим, он встречал в тетради такое вот бесстрашное признание:

Ненасытностью своеюПерекармливаю всех… —
Поделиться с друзьями: