Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наука дальних странствий
Шрифт:

Насколько я помню, это что-то вроде чеховских «Трех сестер», перенесенных из русской провинции в Англию после первой мировой войны: скука, безысходность, ни женихов, ни денег, ни надежд, остались лишь выхолощенные традиции, мнимая верность семейному началу и до поры — хорошие манеры. У томившихся одиночеством сестер имелся брат-слепец, жертва минувшей войны, образцовый англичанин: сдержанный, корректный, всегда в чистом воротничке. Этот брат был слеп вдвойне, он заставлял себя не знать того, что не могло укрыться от внутреннего взора чуткого человека: краха домашних устоев, исконного образа жизни добропорядочной английской семьи. Он убеждает себя: ничего не изменилось с тех дней, когда он был юн и зряч, дом его все так же крепок,

уютен и чист, а близкие счастливы своей скромной участью, и не напрасны были все жертвы, не напрасно стал он калекой, оплатив вечной ночью драгоценные устои семьи и родины. В конце спектакля к нему приходит страшное, беспощадное прозрение. Несчастный близок к самоубийству, но… бьют напольные часы, время пить чай.

Он навсегда врезался мне в душу, высокий, немного деревянный, с палочкой, в черных очках, трогательный, тупой и жалкий. На нем были брюки для гольфа, шерстяные клетчатые чулки, спортивный твидовый пиджак. Точно так был одет старый англичанин, остановившийся возле памятника Черчиллю с прижатой к сердцу огромной, как лопата, пятнистой рукой: пиджак с накладными карманами и хлястиком, короткие брюки, застегнутые на пуговицы под коленями, шерстяные чулки, ботинки на толстой подошве. Все это было порядком заношено, истерто, замучено бесконечными чистками, но опрятно — ни пятнышка. И крупной статью, и квадратным, с сильными челюстями, добротным английским лицом он был родственно похож на моэмовского слепца, лишь много, много старше, да за темными стеклами очков скривились от солнца живые глаза.

Когда после осмотра Вестминстера мы шли назад, то вновь обнаружили возле памятника этого старика. Он сидел на ярко-зеленом газоне, не мнущемся ни под ногой путника, ни под копытом коня, несравненном английском газоне, воспитанном многовековой заботой, возле пустой скамейки, в неловкой, неудобной и напряженной позе человека, вовсе не считающего свое местоположение во вселенной наилучшим. Большими руками он упирался в землю, но нелепо подогнутые ноги отказывались принять груз тяжелого тела. Крупное лицо, иссеченное склеротическими сосудиками, налилось грозным багрецом.

Видимо, жестокий сердечный приступ стащил его со скамейки на траву, а сейчас боль немного отпустила, и он пытался вернуться на скамейку. Мимо него то и дело проходили люди: мужчины, женщины, девушки с такими длинными и стройными ногами, какие увидишь только в Англии, юноши в срамно обтяжных джинсах, крепкие спортивные дети, но никому не вспало на ум помочь несчастному старику или хотя бы сдержать шаг. Самые щедрые из них позволяли себе беглый, равнодушный взгляд. Солнце стояло так, что тени прохожих проскальзывали по беспомощной фигуре на газоне, тени теней — не бесплотных, но вполне бездушных.

Когда мы приблизились, стало видно, как крупен, даже громаден поверженный на траву человек, правофланговый любого воинского строя. Он вполне мог быть по своему типу лондонским полицейским в дни войны, когда в полицию отбирали самых рослых, сильных и телом и духом людей. Храбрость и самоотверженность лондонских полицейских, хладнокровно несших уличную службу во время самых ожесточенных бомбежек столицы, известны всему миру. Годился он и в морскую пехоту, куда тоже не брали слабаков. А в мирной жизни ему пристало быть рудокопом или шахтером — руки выдавали человека, привычного к тяжелому физическому труду. Но сейчас ему не помогла былая сила. Да и что стоят все мускулы человека, если отказал главный, тот, что в грудной клетке?..

По усиливающемуся встать гиганту скользнула тень быстренького клерка в черном котелке, медленно проползла тень священника в сутане — где же милосердный наклон Учителя к страждущему? — чуть задержались, колышась, тени влюбленных или просто юных блудодеев, решивших поцеловаться прямо против загибающегося человека, прокатилась, по-чеховски, колесом тень собаки, а потом долго влачилась тень коляски с младенцем и толкающей эту коляску молодой женщины, и снова

тень клерка, тень матроса, неспешащая тень уличного ротозея, тень солдата, тени, тени, тени. И наконец, мы с переводчиком накрыли старика нашей общей тенью, чтобы помочь ему подняться.

Он странно принял нашу попытку: с легким ироническим любопытством и словно бы с легкой досадой: мол, занимайтесь-ка лучше своими делами, едва ли они у вас в таком блестящем порядке, чтобы тратить время на посторонних. Чувствовалось, что старик сердится на себя — развалился не к месту! — но не имеет никаких претензий к равнодушным соотечественникам. Он был тяжеленек и неуклюж от слабости, я же и сам сердечник, мне запрещено подымать тяжести, а толмач хоть молод и здоров, но в весе блохи. Нам пришлось изрядно повозиться, прежде чем мы перебазировали центнер с гаком на скамейку. Старик все приговаривал: «Да ладно… ладно уж… Идите своей дорогой!» А оказавшись на скамейке, оглядел нас с насмешливой симпатией и произнес топом утверждения, но вопроса: «Иностранцы, конечно».

Мы вроде бы ничем себя не выдали. Одежда? На нас лондонские костюмы. Произношение? Я помалкивал, а переводчик владел языком так: в Ист-сайде говорил как заправский кокни, в Вест-сайде как лондонский аристократ, в Америке его принимали за потомка первых переселенцев, а в Кении — за белого негра. Внешне же он — вылитый лондонский клерк, только без котелка. Я спросил: «Как вы догадались?» — «Ну, это нетрудно. Англичанин никогда бы не стал помогать». Тяжелая кровь медленно отливала от его лица, оставляя обычную лиловую сетку. «Неужели англичане такие жестокие?» — «Ничуть. Стариков слишком много, всем не поможешь. Ну, подняли вы меня, а через десять шагов я опять свалюсь. Люди стали слишком долго жить. Единственное спасение от таких, как я, — не замечать».

Он говорил спокойно, без осуждения, как о чем-то само собой разумеющемся в предназначенном ему бытии. Так можно говорить о тумане или смоге. Конечно, ясная погода лучше, но что поделаешь, такой уж климат. Столь же непреложным казался ему и нравственный климат его родины. «Люди слишком трудно живут, — повторял он. — Нельзя ни с кого требовать…» Тут не было и следа религиозного смирения, юродства во Христе, нет, — тяжелый жизненный опыт, приучивший точно знать свои возможности, знать, на что можно рассчитывать среди себе подобных. «О стариках много пишут в газетах», — заметил переводчик, тщательно следивший за лондонской прессой. «Пустое, — сказал старик. — Не заставишь любить стариков, когда у всех одна забота: как бы уцелеть». — «Где же выход?» — спросил я. «А почему должен быть выход? — Старик тихо засмеялся. — Лучше всего дело поставлено у гренландских эскимосов: дряхлых родителей оставляют в, снежной хижине. Это хоть без дураков. Нам тоже дают подыхать, но под газетную вонь. Гренландский способ самый чистый, но у нас не пройдет, нет снега, климат гнилой…»

Слышал ли, что говорил этот бедный старик, другой старик, стоящий рядом на пьедестале? А если слышал, то как ему там, в трех посмертных обиталищах: на тихом фамильном кладбище, под мраморной плитой Вестминстера, в бронзовой фигуре посреди Лондона? Если б мертвые видели последствия дел своих! Не кто иной, как Черчилль швырнул этого старика со скамейки на траву, и он же научил лондонцев проходить, не оглядываясь, мимо затухающей жизни, научил безразличию друг к другу, оставив в опустелых душах одно — страх за себя единственного…

Англия открывалась мне в разных образах: впервые я попал в Лондон во время негласного всемирного съезда хиппи. Они забили Пикадилли-серпл своими живописными фигурами, как голуби — площади итальянских городов. Сколько бород, усов, огненных грив, загорелого тела, изношенных джинсов, гитар и песен! На них яростно нападали блюстители нравственности, но они были куда безвредней и симпатичней нынешних, потребителей марихуаны, озверелых: мотоциклистов; или тех, в черных кожаных пиджаках, от которых разит фашизмом.

Поделиться с друзьями: