Наваждение
Шрифт:
Катя даже наведалась на оптовый рынок, где торговала когда-то. Ну конечно, тут все осталось по-прежнему, и с задней стороны палаток, тентов и лотков всегда валяется множество прочных белых синтетических веревок, которыми обвязывают ящики. Это даже надежнее, чем обычная бечева.
Да, но ведь повешенную кто-то обнаружит! И Кате почему-то представилось, как ее, в каком-нибудь заброшенном сарайчике, найдет ребенок. Быть может, маленькая девочка. Она увидит распухшее посиневшее лицо и высунутый язык… может быть, малышка не сразу поймет, что происходит, и дотронется до болтающегося трупа… И как же ей предстоит после этого жить?! О нет, нет!
— Девушка,
Катя вздрогнула, непонимающе взглянула на молодую мамашу:
— А почему вы решили, что мне можно доверить ребенка?
Женщина засмеялась:
— Ребенка? Еще чего! Ребенка я с собой возьму, на ручки. Я только про коляску. А то в магазине толчея…
Катя обходилась совсем без еды, даже не вспоминала о ней. Только пила. То из фонтана на Пушкинской площади, то из Москвы-реки у Киевского, то из выброшенной кем-то, не допитой пластмассовой бутыли «Святого источника».
Когда жажду нечем было утолить, а зной становился нестерпимым, она заходила в церковь и глотала из кружечки святую воду с привкусом серебра.
Ей не делали замечания по поводу непокрытой головы: наверное, принимали за мальчика.
Почему-то ее часто заносило в район Новослободской улицы. К Бутырке снова притягивало, что ли? Может, покинутая Ираида оттуда, из-за красных глухих кирпичных стен тюрьмы, так страстно призывала ее?
Как бы то ни было, Катя бродила по этому району. И тут тоже, если перейти через Новослободскую, было рукой подать до храма, в котором можно напиться вволю.
А у храма — нищие, они просят подаяния.
— У меня ничего нет, — говорит Катя. — Кроме скрипки.
Но одна нищенка все-таки ковыляет к ней. Наверное, не услышала? Вот она тянет к Кате трясущуюся руку. А на ладони — копеечка:
— Вот, возьми, убогонькая.
— Да вы что, бабушка? Неужели я такая убогая, что вы — мне! — подаете милостыню?
— А ты шибко не хорохорься, ишь гордыня в тебе играет! Убогая — значит «у Бога». У Бога любимая.
— Любимая… не похоже что-то.
— Усумнилась! — сказала нищенка. — Ясно, гордыня. Поговорила бы с отцом Лександром, что ли…
И старушонка, переваливаясь, отковыляла назад, к паперти, на свое место.
А из храма вышел сам отец Александр, высокий, статный, красивый старец, от которого трудно было оторвать взгляд. Он был мрачен, и нищие, кинувшиеся было целовать ему руку с тяжелым перстнем, как мышки, разбежались обратно и притихли на церковной завалинке.
Рядом с отцом Александром семенила женщина в черном платке. Она хватала священника за край фелони и что-то торопливо говорила, будто умоляя об одолжении. Но он только качал отрицательно головой и мягко отстранял просительницу. Наконец та убежала, закусив губу и заливаясь слезами.
Отец Александр остался стоять. Он был неподвижен, густые седые брови сошлись на переносице, на щеках обозначились скорбные складки. Он думал о чем-то тягостном.
Катя подошла поближе. По непонятной причине ее тянуло к этому человеку, словно магнитом. Нищенка, что говорила о гордыне, заметила ее движение и одобрительно, подбадривающе закивала.
Странно, но сейчас Екатерине захотелось не получить от священнослужителя помощь, а, наоборот, поддержать его, разделить его печаль. Если, конечно, такие сильные люди вообще когда-нибудь нуждаются в поддержке.
Отец Александр заметил ее,
стряхнул с себя оцепенение, перекрестился на вход.— Помилуй, Господи, — сказал он, обращаясь не то к Кате, не то к убежавшей женщине, не то еще к кому-то, у кого хотел попросить прощения. — Ты ко мне, дочь моя?
— Я… вообще-то нет… или да. Не знаю.
— Идем, сейчас вечерняя служба начнется. Я тебя уже видел, ты к нам попить приходишь. Только не крестишься никогда.
— Как-то… неудобно, я не привыкла.
— И в брюках. Как мужчина.
Катя покраснела: она даже не справилась, остались ли ее вещи у Славки, или Дима прихватил их с собой. Да нет, конечно, оставил. Даже будь одежда не поношенной, а шикарной, на его Карину она не налезла бы.
— У меня больше нет ничего.
Священник пристально посмотрел на нее и полез за свои поручи. Вытянул из рукава стихаря носовой платок. Обычный, мужской, в клеточку. Платок был чистый, отглаженный и пах прачечной.
— Покрой голову, — сказал отец Александр. — Он большой.
Во время службы Катя пошла вдоль стен.
Все изображения Богородицы обходила боязливо: не было сил ворошить в памяти тот период жизни, когда общалась с братом Кириллом.
Зато у всякой иконы, где видела лик Христа, останавливалась и мысленно спрашивала:
— Любимая?.. Убогая?.. Любимая?.. — а перекреститься все-таки не могла.
А после литургии, когда умолк хор, батюшка начал читать проповедь. И Катя, которая уже двинулась было к выходу, остановилась, будто уперлась в незримую стену.
Проповедь была о самоубийцах.
Оказалось, что та женщина в черном платке просила батюшку об отпевании ее родственника, который покончил с собой, и отец Александр, соболезнуя ей, все-таки вынужден был отказать.
— Лишение себя жизни — грех великий, — говорил он, и его низкий голос дрожал от скорби. — Самоубийца возмущается против творческого и промыслительного порядка божественного и своего назначения. Он произвольно прекращает свою жизнь, которая принадлежит не ему только, но и Богу, а также и ближним. Он отрекается от всех лежащих на нем обязанностей и является в загробный мир непризванным.
«…Является в загробный мир непризванным?
Значит, если я уйду туда, то и там я буду никому не нужна? И там от меня откажутся, и я вновь останусь в вакууме?
Но это если там что-то есть.
А вдруг — есть? Вдруг чувства не угаснут, и я опять буду мучиться от пустоты, как теперь? Тогда какой смысл что-то предпринимать…»
— Вы можете возразить, — уже страстно и гневно продолжал отец Александр, — что для самоубийства требуется мужество? Не каждый, мол, решится на такой смелый поступок? И на этом основании у язычников и атеистов самоубийство даже восхваляется как героизм!
«Какой уж тут героизм. Убежать, спрятаться, спастись — вот задача.
Хотя от чего спасаться? Ведь самое страшное уже произошло».
И отец Александр говорил о том же:
— Но с христианской точки зрения самоубийца не герой! Он трус, так как не в состоянии снести посланных ему неприятностей и несчастий — например, потери любимого человека или имущества, неизлечимой болезни, заслуженного или незаслуженного стыда…
«Трус? Ну и что ж! Не всем же быть смелыми…»