Навеки твой
Шрифт:
Меня выбивало из равновесия то, что угадать, валяет ли Глеб дурака или говорит серьезно, было абсолютно невозможно. Кажется, ему даже доставляло удовольствие морочить мне голову, потому что, стоило мне разозлиться по-настоящему, лицо его прояснилось, и Глеб рассмеялся.
– Что это ты вдруг развеселился?
– Да так. Лэрис не предупредила, что я вообще со странностями? Сейчас мне, например, совершенно неожиданно захотелось тебя нарисовать.
– Нарисовать? Так ты тоже рисуешь?
– Тоже?
– Мой брат хорошо рисовал. Он мог бы стать великолепным художником.
– Правда? – без интереса произнес Глеб. – И ты, конечно, расхваливала
– Не важно…
– Действительно, не важно. Вообще, какая разница – нравится другим то, что ты делаешь, или нет? Хотя мои шаржи обычно нравятся.
– Шаржи?
Он уловил в моем голосе разочарование, но даже бровью не повел.
– Ну да, шаржи, – спокойно подтвердил он и взял со стола карандаш. – Дай-ка лист бумаги. Низкий жанр, я знаю. Твой брат, уж конечно, не опустился бы до такого. Он-то учился на работах великих мастеров.
– Откуда ты знаешь?
– Ночью я пришел в себя и от нечего делать немного порылся в книгах.
– А где еще?
– А что, здесь припрятаны сокровища? Хорошо, что предупредила, теперь я этого так не оставлю.
– Рисуй. – Я достала обычный школьный альбом и старый фарфоровый сапожок с карандашами.
Глеб подался вперед и осторожно взял его в руки. Худые пальцы ласково заскользили по золотистым завиткам, и это было движением слепого, стремящегося познать мир через его крохотную часть.
– Я видел такой когда-то, – нехотя пояснил Глеб, заметив мой взгляд. – Мне казалось, таких больше нет.
– Разве может быть что-то в единственном числе? Их штампуют на какой-нибудь фабрике.
Несколько раз кивнув, он вернул сапожок на место и попросил меня сесть. У него оказалась забавная манера работать: он все время посмеивался, пока рисовал, поблескивал глазами и откровенно любовался своим творением. Я и не подозревала, что Глеба можно по-настоящему развеселить. Шарж отнял не больше двух минут и привел меня в полное изумление. Раньше мне и в голову не приходило, что это может быть до такой степени смешно и при этом не обидно. Я боялась, что рисунок выйдет злым.
– Ну, как? – прежним невыразительным тоном no-интересовался Глеб. – Не смешно, да?
– Когда ты начал рисовать шаржи?
– Я так и знал, что тебе не понравится…
– Я только спросила, когда появились первые шаржи?
– Зачем тебе это? В армии. Защитная реакция организма.
– А где ты служил?
Его глаза снова будто подернулись пеленой.
– На границе. На Севере.
– Ах, на Севере!
Не понимаю, зачем я сказала эти слова. В сущности, они ничего не значили, но Глеб отреагировал на них как-то странно. У него вдруг передернулось все лицо, и я невольно отшатнулась, предположив, что он страдает какой-нибудь формой тика. Подобные отклонения приводили меня в ужас. Только чувство долга заставляло меня общаться с мальчиком из своего класса, у которого то и дело сокращалась скрытая лицевая пружина.
Но Глеб уже справился с собой, только в пальцах еще жило беспокойство.
– Я задерживаю тебя, – произнес он так, словно гнал меня из дому. – Я так и не понял, кем ты работаешь в школе?
– Воспитателем. У меня нет высшего образования.
– И ты стыдишься этого…
Он не спрашивал, он утверждал, моментально очнувшись от своей нескончаемой дремоты. Радость озарила его изнутри, и мне почудилось, что сейчас Глеб зарычит от предвкушения добычи. Его предположение, само по себе, было не столь уж и обидно. Скажи это кто-нибудь другой, я
отбрила бы его не моргнув глазом. Но от Глеба исходило что-то зловещее, чему я даже сопротивляться могла с трудом. Даже его сходство с братом уже не раздражало, а по-настоящему пугало меня. Как зловредное зеркало, Глеб показывал мне Андрея таким, каким тот никогда не был, но мог стать, приходилось признать это. И я не желала смириться с таким для него будущим.Даже оставшись одна, я слышала его возбужденное дыхание, и мне никак не удавалось сбросить оцепенение. Мой взгляд был все так же устремлен мимо двери, которую Глеб аккуратно прикрыл за собой, в окно, и я внезапно вспомнила, как в детстве, делая уроки у этого окна, изредка поднимала голову и видела, как возле домика напротив прогуливает толстого кота одинокая женщина-карлик. Они появились здесь недавно и гуляли всегда в одно и то же время. Я следила за этой женщиной и пыталась представить, как чувствует себя человек, обреченный даже на детей смотреть снизу вверх. Тайком я даже сочиняла истории о бедной карлице и перечитывала их на ночь, замирая от сладкой жалости.
Но однажды я вспомнила о своих тайных знакомцах в выходной день и, подбежав к окну, увидела, что с котом гуляет женщина обычного роста. Сначала я испугалась за свою карлицу, но, вглядевшись попристальнее, с изумлением поняла, что передо мной та же самая женщина. В ошеломлении я опустилась на стул, и все мгновенно встало на свои места: кот стал неимоверно толстым, а его хозяйка сплющилась до детских размеров. Мне понадобилось несколько минут, чтобы понять: все это время я наблюдала за ними сквозь искривленный участок стекла. Стоило встать в полный рост, и мир вырос вместе со мной. Это открытие вовсе не обрадовало меня, ведь я лишилась своей легенды.
Я не успела додумать, почему Глеб напомнил мне выдуманную когда-то карлицу, потому что в комнату прошмыгнула Лэрис и как бы между прочим поинтересовалась: о чем мы так долго разговаривали.
– Ненавижу эту сумку, – бросила я, дергая заевший замок. – Вечно мы с ней боремся.
– Ты уже уходишь?
– В холодильнике есть суп. В воскресенье я варю себе. Можете доесть, я пообедаю в школе.
– Когда мы пойдем к ней?
– Правда, хлеба нет. Я же не ем, ты знаешь.
– Когда мы пойдем в больницу?
Я выскочила в коридор и запуталась в собственных сапогах. Их безвольные голенища валились мне под ноги, и я отпинывалась, продолжая войну, начатую с сумкой. Вещи не любили меня и редко мне шли. Правда, дешевые вещи мало кому идут. Только маме.
– Наташа, ты не имеешь права лишать ее последнего шанса!
Я успела придавить звук дверью и застегнула пальто уже в подъезде. Кажется, Лэрис что-то еще кричала мне вслед. Или это просто звенело в ушах?
Не меньше самой кошки, мне нравилось название породы, к которой она принадлежала, – русская голубая.
Эти два слова звучали магическим заклинанием. Стоило их произнести с закрытыми глазами, и вальсы Чайковского вливались в комнату, чуть заглушаемые дыханием бала, шелестом вееров, быстрым, далеким цоканьем копыт. Мамин неведомый Петербург, помолодевший на сотню лет, вырастал за окнами, тревожа запахом Невы, зазывая в неземную высь Исаакиевского собора. Только сунь руки в пушистую муфточку и сможешь побродить по влажным прямым проспектам…
Но кошке не нравится роль муфты. Ей не нужен Петербург, готовый разделить участь Атлантиды. Она любит наш старый дом.