Назидательная проза
Шрифт:
— Возможно.
— Я в этом уверен. Прежде чем стать поэтом, нужно стать личностью — притом личностью, которая вызывала бы уважение сама по себе, и только после этого…
— Только после этого вы предоставите ей право самовыражаться?
— Приблизительно так. А точнее, только после этого я отнесусь к самовыражению этой личности с достаточным уважением.
— Великолепно! — Иван Федотович отложил шахматы на заднее сиденье. — А позвольте вас спросить: каким же это образом вы догадаетесь, личность перед вами самовыражается или нет?
— Я понял вас: вы заставляете меня признать, что руководствоваться я буду все же стихами, а следовательно, искать личность, достойную уважения, нужно в стихах, а не за их пределами.
— Именно это я и хотел сказать, — с удовольствием
— Сожалею, но это устаревшая концепция. Прошли те времена, когда стихи сами по себе уже были поступком. Сейчас вербальный тип поведения уважением не пользуется. Слишком часто мы убеждались, что словам не всегда предшествуют поступки, и еще реже поступки следуют за словами. Сейчас от личности, претендующей на внимание, требуется предварительно молчаливый поступок, который будет сам за себя говорить. Если же после этого поступка останется душевных сил для писания стихов — тогда пожалуйста. Стихи — это сублимация, бумажный эквивалент золотого запаса красивых поступков — эквивалент, увы, как правило, без обеспечения. Так что тревоги ваши о девальвации поэзии не лишены основания. «Вначале было слово» — бездарный миф. Вначале было дело, поступок, а слово уже потом. Возможно, существующее количество сказанных слов уже давно не обеспечивается фондом совершенных поступков, и наступила пора помолчать. Вот почему я испытываю недоверие и враждебность к поэзии. Поэты молчать не умеют.
— Видимо, к прозе вы относитесь более терпимо?
— К прозе да. Хорошая проза — это уже поступок, хотя бы потому, что хороший прозаик умеет удержаться от абсолютизации своего «я». Он создает несуществующий мир, внутренне непротиворечивый, и чем меньше он при этом делает деклараций, тем крепче проза сколочена. Стихи же по природе своей невозможны без деклараций.
— Вот тут вы как раз ошибаетесь, — с живостью возразил Иван Федотович. — Хорошие стихи вполне возможны без деклараций. Вы рассуждаете о словах и поступках, но вы совсем забыли о чувстве. «Не жалею, не зову, не плачу» — много ли здесь деклараций?
— Пример в мою пользу. Этим стихам предшествовала личность, притом личность интересная сама по себе, Но вопроса о чувстве я не снимаю. Давайте разберемся, что такое чувство.
— Давайте.
Достав из кармана куртки чистый носовой платок, Илья протер запотевшее лобовое стекло — дождь не шел, а валил, как снег.
В двух шагах не было ничего видно, пропало и то зеленое, что маячило впереди.
— В одном сугубо научном журнале, — неторопливо продолжал Илья, — я прочел, что, по данным электроакустического анализа интонаций человеческой речи, все чувства сводятся к семнадцати группам, соответственно выражающим радость, восторг, удивление, чувство патриотизма — не удивляйтесь, именно так: электроакустический анализ позволил зафиксировать в человеческой речи специфическую интонацию патриотизма. Потом, дай бог памяти, ах да, страдание, любовь, гадливость, гнев, гостеприимство, тоска, безразличие, облегчение, страх, сомнение, смирение, уверенность, одиночество. Кажется, все. Сколько получилось?
— Семнадцать. Память у вас, однако…
— Разве можно такое забыть? Разумеется, это исследование в кавычках представляет собой типичный пример артефакта: достаточно сказать, что электроакустика не выделила интонации насмешки или на худой конец иронии. Техника небеспристрастна: она верой и правдой служит тому, на кого работает. Но я не об этом. Оставим в покое чувство юмора, сделаем его восемнадцатым элементом в системе. В определенном смысле это исследование отражает накопленный если не технический, то житейский опыт. И что же мы имеем? Радость, восторг, удивление, гнев — декларативны, равно как и чувство гостеприимства, отнесем туда же и патриотизм. Страх, гадливость, безразличие не нуждаются в поэтических средствах. Смирение, облегчение для стихов также слишком пассивны. Одиночество, тоска и страдание, допускаю, могут быть поэтически выражены, но сами по себе, вне комплекса мыслей, они малоценны. Что в итоге? Уверенность, сомнение и ирония. Вот поистине вечные, неизбывные чувства,
свойственные человеку от младенческих дней. Но сумеет ли поэзия подняться до высоты этой драмы «Уверенность — сомнение — ирония»? Тогда это должна быть поэзия мысли, неважно, в чем она выражается, в стихах или в научных статьях. Боюсь, что стихам эта драма не под силу. Тут требуется, чтобы стихотворец был безусловно умнее меня либо знал то, чего я не знаю. Право же на выражение всех прочих чувств можно нынче заработать только поступком.— Вы забыли о любви, — напомнил Иван Федотович.
Илья не смутился.
— В самом деле? — переспросил он. — Действительно, как-то выпало. Ну что я могу сказать? Любовь — это тоже поступок. Причем поступок, безусловно, предшествующий стиху.
Тут в лобовое стекло постучали.
— К вам можно? — раздался голос снаружи.
Возле машины стояла Рита. Дождь уже кончился, трава и кусты сверкали, забрызганные водой, и на том берегу появилась полоса чистого солнечного света.
— Ну, мальчики, вы хороши! — сказала Рита, влезая в кабину. — Вас можно было поджечь, вы бы и не заметили.
Илья во дворе рубил хворост тяжелым кривым секачом, найденным в чулане: топора в хозяйстве, как и следовало ожидать, не оказалось. Рубил он мастерски, потом складывал в пучки одинаковой длины и перевязывал прутьями, как веники; по его утверждению, такие пучки (или, как он называл их, «фашины») должны были особенно продуктивно гореть. Иван Федотович переносил «фашины» к печке, а женщины, раскрасневшиеся, довольные друг другом, обсуждали вопрос, на какой основе готовить горячее. Можно было позаимствовать курочку у бабы Любы, но Леля и без того задолжала ей порядочно, и ей не хотелось, чтобы всплыл вопрос о деньгах.
— О господи, — сказал Иван Федотович, послушав, как они разговаривают. — Чего проще? Надо взять живую кошку, прямо с шерстью и с глазами, пропустить сквозь мясорубку и заправить чесноком. Раскатать потоньше тесто, наготовить чебуреков и, полив кошачьим визгом, подавать скорей на стол.
— Какая прелесть! — Рита захлопала в ладоши. — Вы это только сейчас сочинили?
— Нет, отчего же? — серьезно ответил Иван Федотович. — Это фрагмент из поэмы «Гестии, богине домашнего очага».
Леля смотрела на него с удивлением, Ивана Федотовича было трудно узнать. Добродушный, в меру насмешливый, он был сегодня просто в ударе.
— Ой, прочитайте что-нибудь, ради бога! — попросила Рита. — Я понимаю, Ольге Даниловне это не внове, но я просто истосковалась по свежим стихам.
— Пожалуйста, — сказал Иван Федотович. — Вот наисвежайшее. «Как дивно пляшет кенгуру под колокольчиком кудрявым! Проказница, шалунья, право, или шалун, не разберу. Пляши, ма шер, тряси хвостом, тугим упористым отростком. И я когда-то был подростком с оскаленным по-щучьи ртом. И я метался и алкал под колокольчиком шелковым в погоне за каким-то новым. Но вот свое уж отскакал — и потускнел лица оскал».
Трудно сказать почему, но Рита почувствовала себя задетой.
— Да, — сказала она, порозовев и отвернувшись. — Да, конечно. Очень даже, как бы это сказать…
— Ну что ты, Ваня, право, — укоризненно проговорила Леля. — Поставил девочку в неловкое положение. Это он пошутил, Рита, милая, не обращайте внимания.
— Я вовсе и не думал шутить, — удивился Иван Федотович.
— Ну прямо! — сказала Рита, глядя на него исподлобья. — А что же чертики в глазах? Вы очень язвительный товарищ.
Отобедали.
Молодые ушли в «летнюю комнату» поваляться на топчане, Леля занялась уборкой в горнице, а Иван Федотович вышел на улицу и встал у плетня, куря папиросу за папиросой и неподвижно глядя себе под ноги, в сырую траву. Леля знала: он готовит себя к работе, — и выбегая в сени по своим суетливым делам (то с тряпкой, то с ведром, грязи накопилась целая уйма, еще не хватало, чтоб ее бывшие родственнички судачили потом, от какой напасти избавился их клан), поглядывала на Ивана Федотовича со всевозрастающим беспокойством. Он, кажется, твердо вознамерился выйти в народ, и Леля предчувствовала, что стыда избежать не удастся.