Назло (сборник)
Шрифт:
– Мы не можем без тебя жить!
Вот дети: Антон, Вадик, Пашка Самодеркин и еще какой-то плохо одетый знакомый мальчик.
– Смотрите под ноги! – кричу я.
Но они идут, эгоистичные, как все дети, и смотрят вверх, на огонь.
Вот иностранцы.
– Дай мне руку, – просит старик. – Мне страшно.
Я встал в цепочку и протянул ему руку. А с другой стороны знакомый, плохо одетый мальчик протянул руку мне. Я вглядываюсь в него и узнаю себя маленького. Он тащит меня вверх, и я иду за своим собственным детством.
– А я
Я поднял голову. Надо мной стояла царевна-лягушка.
На ней была сиреневая атласная кофта и серая юбка. Она только шла на работу и еще не успела надеть рабочий халат.
– Я сначала вас не узнала, а потом вспомнила. Но вы уже убежали…
Она была еще красивее, чем я думал, но понравилась мне меньше, чем в первый раз. Я от нее отвык.
– Вы что-то путаете… – заподозрил я.
– Вы Климов? – спросила она, решительно глядя мне в лицо.
– Климов. А вы откуда знаете? – искренне удивился я.
– Так вы же трубач! Из ансамбля. Я видела вас в ресторане. У меня и пластинка дома есть…
– Вам нравится?
– Ге-ни-аль-но! – Она потрясла стиснутыми кулачками, потому что восхищение не умещалось в ней. – Гениально, – повторила она безапелляционно, как бы отстаивая бесспорную истину.
Мне даже захотелось ей поверить.
– У тебя есть кто-нибудь? – спросил я.
– Сейчас нет.
– Хочешь, я буду у тебя?
Она вдруг притихла, стала серьезной. Смотрела на меня с недоверием и одновременно с надеждой. Я был новый, следующий человек в ее жизни, а новые люди – это новые надежды.
Я встал, положил руки на ее плечи. Но ладоням скользко было на атласе. Я опустил руки по швам. Смотрел в ее приподнятое робкое лицо – тоже с недоверием и надеждой.
Кто она? Лягушка? Царевна?
А ведь у нее, наверное, имя есть. Я спросил:
– Как тебя зовут?
– А тебя?
Любовь и путешествия
Когда Прокушев появился утром в таксомоторном парке, к нему подошел председатель месткома Проценко и сказал, что есть туристические путевки во Францию. На десять дней.
– А сколько стоит? – поинтересовался Прокушев.
– Семьсот рублей, – сказал Проценко.
– Ого! – поразился Прокушев. – Семьсот рублей за десять дней. Я за эти деньги три месяца должен вкалывать, каждый день по семь часов.
– Ну не бери, – разрешил Проценко. – Тебя же не заставляют.
Прошла неделя. Прокушев работал то в первую смену, то во вторую. Но и в первую смену, и во вторую, а иногда и ночью он не переставал думать о туристической путевке. Конечно, думал он, десять дней в девять раз меньше, чем три месяца. Но зато ведь эти десять дней – не где-нибудь, а во Франции, где прямо по улицам ходят парижанки, и даже маленькие дети и те говорят по-французски. А три месяца, девяносто дней, так же как и все остальные дни, – это такси со счетчиком и жена Люська, которая после родов растолстела на тридцать килограмм и в ее лице появилось что-то сонное. И сколько ей ни приноси – все мало и все кажется, что Прокушев деньги зажимает, поскольку чаевые – доход неконтролируемый.
А для чего человек живет? И вообще – человек он или
свинья, которая только и делает, что глядит в землю, ищет желуди. А потом постареет, шея станет тяжелой, уже не поднять головы, чтобы поглядеть в небо.Прокушев высадил очередного пассажира, развернул машину и вернулся в таксомоторный парк. Поднялся на второй этаж, вошел в кабинет к Проценко и сказал:
– Давай путевку. Все же это Париж.
– А ты в Болгарии был? – спросил Проценко.
– Не был.
– А я был. Там вместо «да» говорят «нет». Вот так: «нет». – Проценко кивнул. – А так: «да». – Проценко отрицательно потряс головой.
– А я решил съездить во Францию, – поделился Прокушев. – Черт с ними, с деньгами. Не в деньгах счастье…
– Спохватился, – без издевки, а скорее с симпатией заметил Проценко. – Ее уж взяли давно, твою Францию.
– Как? – не понял Прокушев.
– Всего ж две путевки было.
– А кто взял? – осевшим голосом спросил Прокушев. Он думал, что, может, еще не все потеряно и можно что-то переменить: уговорить, взяв за пуговицу и глядя в глаза.
– Ну какая разница, – не ответил Проценко, пожалев чью-то пуговицу и глаза. – Взяли, да и все.
Нос у Проценко был короткий, расстояние от носа до губы – долгое и разделено бороздкой, как у зайца. Прокушев почувствовал, что ненавидит эту бороздку. Он быстро вышел из кабинета, стал спускаться по лестнице и понял, что его раздражает эта лестница с крашеными перилами. А дома – дом, вместе с Люськой и в какой-то степени, гораздо меньшей, но все же – дочкой Настькой. Настька чувствовала раздражение отца и, вернувшись из школы, обедала не на кухне, а у себя в комнатке. И сидела тихо как мышь. Люська тихо вздыхала из глубины души, жалея пропащую свою жизнь. Но тихо у нее не получалось, и она вздыхала гулко, как корова в стойле. И это вместо Парижа.
Был вторник. Четный день. Прокушев подъехал к мойке, чтобы вымыть машину, и увидел, как новенькая мойщица Райка ругается со своей непосредственной начальницей. Райка неистовствовала за стеклом. Слов не было слышно, а только видно, как Райка, в коротком платье, с волосами, убранными под ленточку, потрясает руками то вверх, то в стороны, то вместе, то поврозь. Прокушев почему-то впервые в жизни подумал о том, что человек – часть природы и Райкин гнев похож на весеннюю грозу, когда яростный дождь лупит по молодым листьям. В детстве Прокушев всегда выбегал под такую грозу, подставлял лицо дождю и жмурился. Когда это было… Если бы сейчас Прокушев выбежал под грозу, сняв ботинки, все подумали бы, что он сумасшедший, и из сострадания вынесли бы зонт.
Райка тем временем доругалась с начальницей, даже не доругалась, а прервалась на кульминации, и выскочила из мойки с лицом нежно пламенеющим, как тюльпан.
– Рая, – остановил ее Прокушев, – пойдем сегодня в кино…
– Так ты ж женатый, – удивилась Рая, наивно полагая, что женатые люди ходят в кино только с женами или не ходят вообще. Сидят дома.
– Щас женатый, щас холостой… – неопределенно пообещал Прокушев.
– Ну вот, будешь холостой, тогда и приходи, – сказала Райка, глядя на него промытыми синими глазами.