Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Назовите меня Христофором
Шрифт:

Я вспомнил об этом, об истаявшей тонкой свечке — девочке Ларисе, когда искал на городском кладбище могилу бабки Матрены. Я вел за руль велосипед, выбирая тропинку — одну, верную, из множества разбегающихся в разные стороны заросшего березами кладбища — и сразу вышел на небольшой деревянный крест. Некрашеный, серый от дождей крест стоял на горушке — открытый солнцу. Продолговатый холмик расплылся и весь зарос репейником и осотом. Я стал драть колючие мясистые стебли татарника. Было больно, руки мгновенно вспухли и покраснели, но я рвал шипастую траву, проговаривал, шевеля губами, «Отче наш» и вспоминал, как зимой в лютый мороз приехал домой, стоял над плитой, растопырив пальцы, отогревался, а мать тихонько подсказывала: «Съезди к бабушке. Она вся черная уже лежит. Съезди!» А уже стемнело, и еще холодней стало, и так меня корежит: ну не могу никуда идти — и все тут! Как представил себе, что надо автобусом куда-то ехать на Розу (поселок имени Розы Люксембург), в совершенно незнакомое мне место, искать в полной темноте дом, искать по запутанным описаниям, и спросить-то не у кого, разве что у загулявших гопников, но тут можно запросто нож в живот получить. В общем, уговорил я себя не ездить. А летом приехал — бабушка

уже и померла. Мать сказала, что меня ждала. Узнала, что был в городе и не пришел — огорчилась. Мать рассказывала это без укоризны, как-то отрешенно. Я взял у отца велосипед и поехал на кладбище и, петляя по кладбищенским тропинкам, сразу вышел к кресту. И воспринял это как знак. Только — знак чего?

Руки саднило. Я вел велосипед и вспоминал «Богородицу», которой меня учила бабушка. Учила — да не выучила. Березы кончились, открылось поле с ровными рядами глинистых окопчиков. Стенки окопчиков были изрыты зубчатыми ковшами экскаваторов. Я тупо смотрел на это странное искореженное поле и вдруг понял, что это могилы. Заранее вырытые могилы. Больше ста могил было вырыто заранее, и сейчас это стозевное поле лежало в ожидании. Подумалось, что сейчас по городу ходят люди, которые скоро улягутся в эту желто-коричневую глину. Кто-то, наверное, и знает, что скоро умрет, но большинство сейчас пребывает в беспечности. И, может быть, они даже были здесь, на кладбище, по каким-то делам — ну, на чьих-то похоронах — и, может быть, даже видели свои могилы. Не подозревая, что это им уготовано последнее ложе. Что через месяц-другой застучат комья глины в обтянутую красным сатином крышку гроба.

— Ловко придумано, — услышал я веселый голос. На глинистом холмике сидел мужичок в выцветшем зеленом дождевике.

— Трактором! Подогнал «Беларусь» — и за два дня все вырыли! Голова! Видать, не жалко работяг-то. Без работы остались ребята. А тракторист-то все и взял! — И в голосе его звучало искреннее восхищение.

Поезд гремит мимо морозного полустанка. Нет остановки! Я на ходу хватаюсь за вагонные поручни, и неудержимый вихрь подхватывает меня. Бесконечный поезд несет меня, железный нестерпимый грохот стоит в ушах, и разрывается от грохота мое маленькое сердце. Черный тоннель впереди всасывает в себя пространство и время — скоро втянет и поезд, и весь белый свет. Буду стоять в тамбуре, продышав крохотную дырочку в инее, глядеть сквозь холодное стекло и увижу, как тень моя безмолвно и согбенно бредет по снежной целине навстречу ледяному ветру и вдруг растворится, исчезнет в рябом свете. И где-нибудь далеко, уже в другом мире, она побредет по сырым коричневым листьям, под мутным небом Лимба, под голыми сучьями пустого леса — туда, где слышны неторопливые голоса над медленной рекой, которая встретит глухим всплеском. А планета все так же будет лететь в космосе, и солнце будет обжигать ее бока. И слабо обозначится, а потом погаснет — бурунный след за высокой кормой ладьи.

ДОМ

В доме было тепло. Голландка и плита на кухне с вечеру были натоплены и до сих пор сохраняли красный угольный жар в своих оплавленных недрах. За двойными голубыми рамами лежала студеная ночь, тяжелая и мглистая, как террикон. Хозяева домов давно выключили свет во дворах и висячие лампы над воротами, машины и днем здесь были редкостью, а что до местных мотоциклистов, то разве только сумасшедший рискнет выехать в такой мороз. Впрочем, таковые иногда находились: ревя мотоциклами, они мчались по кованым дорогам, как ангелы ада, разбивая узким светом кромешную тьму поселка.

В парке сквозь замерзшие купы тополей слабо синел один фонарь, остальные же были мертвы.

За парком был город. Над ним всегда по ночам стоял купол света, хотя улицы пустели рано.

А в поселке было темно. И ледяная эта тьма не давала спать Георгию, он лежал тихо, прислушиваясь то к этой тьме, то к своему сердцу.

В доме было тепло, в печах багрово светились подернутые патиной угли, в духовке стоял не остывший еще после ужина казан с пловом, и можно было хоть сейчас встать, поесть жирного рыжего плова, насытить чрево и успокоить душу. Или налить крепкого чаю с лимоном — чайник на плите горячий, — или просто принять снотворное и забыться в легком сне, пусть пропадут, рассеются заботы, пусть отдохнет больное сердце. Нет, вставать не хотелось, не надо думать о ледяной тьме, в доме тепло и уютно, в соседней комнате спит Серафима, совсем неслышно спит, но Георгий знал, что чутко, и если сейчас встать, заскрипеть сеткой кровати, то она обязательно проснется и уж до утра точно не уснет. А утром будет ходить с больной головой и охать. Тоже стареет. А когда он привез ее в этот дом, сколько ей было? Так, Костя родился в пятьдесят третьем… А сюда въехали, было ему… было ему шесть. Нет. Семь ему весной исполнилось. Осенью в школу пошел. Он увидел Костика, одетого в новенькую серую форменку, подпоясанного лаковым ремнем с латунной пряжкой, фуражку с кокардой на стриженой голове, ранец, длинный букет красных и белых гладиолусов. Это уже были свои цветы. Фима весной посадила в палисаднике гладиолусы и сиреневые петушки (тогда огорода еще не было, на его месте стояло большое болото, подернутое ряской, в которое сыпали, как в прорву, самосвалами землю). Потом в палисаднике посадили сирень. Она быстро разрослась и закрыла окна от нескромных глаз, и летом уже можно было не закрывать на ночь ставни. Березки, стоявшие в дальнем углу огорода, пришлось срубить, а когда совсем ушла вода, они с Костиком посадили яблони, вишню, смородину, а вдоль валкого дощатого забора — крыжовник, рожавший крупные мохнатые ягоды. А березу возле крыльца оставили. Сейчас она выше дома, и когда поднимается ветер — скребет и стучит в шиферную крышу, выбеленную дождями и солнцем.

Дом. Его дом. У его отца тоже был дом, который должен был перейти ему, Георгию. Но от дома сейчас только камни остались. Несколько лет назад Костя ездил туда, искал. Все, рассказывал, быльем поросло. Полынь и лебеда. Эх!

А ведь была надежда, что Костя останется здесь. Стал бы инженером. Ведь были же способности. Оболтус! — внезапно озлобился Георгий. Только пьянствовать! Да языком ля-ля-ля! Я на одном месте тридцать пять лет проработал. И ни одного

выговора. А этот? Работает лишь бы где. Скоро вторая трудовая книжка кончится. А кто не хочет гордиться сыном? Раз уж так случилось, что сын не может или не хочет дело отца продолжить, пусть хоть достойную профессию изберет. А то… щелкопер! Характера у него моего нет. Голова моя, а характер не мой. Мать его испортила! Да что там… Вот дом. Кому достанется? Кто в нем жить будет? Какие люди? И от мысли, что придут в опустевший дом чужие люди, привезут свою мебель, переставят все, перекроят по-своему, наладят свой быт и станет дом совсем чужим, останется только собственно дом, вот эти стены, что век простоят, стало ему горько и трудно. И летним светом залило грустную его думу, и руки вспомнили тяжесть топора. Эх! Топор сочно вонзался в бок бревна, оголяя почти непристойную белизну его тела. Мелкие щепки брызгали в стороны, из-под топора ползла длинная ломкая щепа, и первобытный запах дерева делал сердце радостным и легким.

Вот они с Костиком лежат вповалку на только что настланном полу и слушают, как неторопливый сквозняк с легким шелестом гоняет по дому влажную стружку. И в четыре окна в комнату льется небо. Дунул, свистнул ветер, и снова в душу свалилась темная холодная ночь. Ветер дергал ставни, напирал в окна, то вдруг замирал, то с удвоенной силой бросался на дом, на этот остров тепла в расходившемся студеном море мглы.

Георгий не подводил итоги, жизнь его была открыта, как зауральская степь. Где-то за горизонтом была другая жизнь или начало этой, и все чаще он пытался проникнуть туда умом, накупил книг по истории, не пропускал ни одной публикации в журналах и газетах о проклятом прошлом, но с ужасом убеждался, что чем дальше он продвигается по этой степи, по целине, тем дальше и дальше отодвигается горизонт; пусть открываются дали, но за ними предполагались такие просторы, что дух захватывало от одной только мысли, что это и твоя жизнь встает из-за горизонта. Сейчас он стоял одиноко в этой пустыне и старался понять, почему его простая и ясная жизнь не дает ему полного удовлетворения. Мысль его ходила кругами: у его отца был дом, и он, Георгий, родился в этом доме. Но дом построил не сам отец, его построил еще его прадед. Или прапрадед? Сейчас у Георгия свой дом, но дом ли это его сына? И не приезжает совсем. Чужой для него дом. Продадут дом, войдут в него чужие люди… Георгий чувствовал, что исчезает какая-то основательность его жизни, что нельзя, чтобы каждое поколение строило себе свой дом. Дом должен быть один, вдруг понял он. Лишенный с детства дома, своими трудами его воздвигший, живя сейчас в опустевшем доме, он с горечью подумал, что и для внуков его это уже не дом, а дача. Приезжают на каникулы, пасутся в огороде, разбирают хлам в стайке и чувствуют себя открывателями новой земли, нового света, а он, как старый индеец, смотрит на них с тоской и понимает, что пришли и уйдут, уедут, чужие они здесь, чужие, а так-то ведь свои, родные… От счастья, радости и от смутной тоски перехватывало сердце. Хотелось продолжения своей жизни, но не где-то там, вдалеке, — пусть успешной, даже победительной! — а вот здесь, на виду, простой, понятной, ясной, чтобы умирать было не страшно, чтобы отвоеванная у болота земля, чтобы дом, маленький дворик, скамейка, береза во дворе, качели на березе — все это деревянное царство-государство осталось таким, какое оно есть. И чтобы оно продолжалось без него, как продолжается время в часах, которые не нужно заводить каждый день. Такие непривычные часы висели над большим зеркалом в гостиной. Георгий недавно купил их в уцененном магазине. Идут. Бесшумно и точно. В доме были и другие часы: будильник с никелированным куполом, ходики с гирьками на кухне, каминные часы, стоящие на книжном шкафу. И все они тикали вразнобой, хотя время показывали одно.

ШЛЯПА

Костик нашел ее в шкафу среди пропахших нафталином вещей. Из темно-синего — почти фиолетового — фетра, с высокой тульей, с широкими вислыми полями, — что это была за шляпа! Костик понюхал ее и чихнул.

Отец носил какие-то дурацкие тирольские шляпы, от которых несло кислым потом и крепким одеколоном. А эта шляпа была мягкой, легкой. И глубокой, как море. К этой шляпе как раз сапоги-ботфорты и широкая толедская шпага.

Великолепная была шляпа. Р-романтическая!

Костик надел ее и подошел к зеркалу. Под смятым синим колоколом шляпы лицо приобрело синеватый оттенок.

— Еще бы! — сипло сказал Костик. — После дюжины джина еще не так, небось, посинеете.

Он небрежно прошелся по комнате. Покрутил ус.

— Свистать всех наверх! — сказал Костик и оскалился.

На чердаке было душно и сумрачно. В глубине сияло круглое чердачное окно. Между печных труб были напутаны бельевые веревки. Костик, похрустывая по слежавшемуся шлаку, пробрался к окну, где стояли рябой письменный стол и кривой стул. На столе под толстым стеклом лежала карта Карибского моря, вычерченная цветными карандашами. По острым волнам бежали испанские каравеллы, за ними по пятам — хищные британские фрегаты, окутанные клубами пушечного дыма.

Костик достал из ящика стола общую тетрадь в желтом ледериновом переплете, чернильницу-непроливайку и ученическую ручку. Постучал пальцем по барометру, висевшему на столбе. Черная стрелка сместилась чуть ближе к «ясно». Костик зафиксировал ее положение латунной стрелкой и оглядел чердак.

Солнце пробивалось сквозь щели и дыры крыши. Плотные желтые лучи стояли в темном пространстве чердака, образуя вместе с бельевыми веревками сложный его такелаж.

Костик макнул перо в чернильницу. Напрягся белый парус шифера, скрипнул рангоут чердака, дом качнулся. Перо заскользило по линованной голубоватой бумаге. И дом медленно и тяжело повлекло под напором ровного светлого ветра, и объяли его синие волны строк.

«Бригантина „Анабель“ закончила кренгование на одном из безымянных островков Архипелага и снова вышла в открытое море. Джек Саймон пребывал в меланхолии. Мысли его блуждали. „Анабель! — шептал Джек бледными губами. — О, моя Анабель! Тысячи миль разделяют нас, и разлука грызет мое сердце. И путь мой к тебе во мраке“. Джек нашел на груди медальон, открыл его и с нежностью, неожиданной для свирепого человека, посмотрел на личико, обрамленное золотистыми локонами.

Поделиться с друзьями: