Назым Хикмет
Шрифт:
На холсте Абидина я вижу, как бежит и петляет время, и могу поймать время, как могу увидеть и поймать рыбу в воде.
Вот груша, вот космос, вот лицо человека. Вот груша, вот космос и лицо человека, которые были до меня.
Но до этого еще действительно нужно было дожить. Все, что написано в тюрьме, лежало в тайниках. «Человеческая панорама» еще не была завершена даже в его собственной голове. Не легли на бумагу сотни строк «Писем из тюрьмы», не существовало трагедий «Об Иосифе, продавшем своих братьев», «О Ширин, Ферхаде и Железной Горе»...
Нет, не просто дожить - пробиться сквозь стены словом, подобно тому, как Ферхад киркой пробивался к воде сквозь Железную Гору, - вот что еще предстояло, прежде чем они встретятся с Абидином в Париже...
Во двор вошла группа арестантов, которые работали в городе. Среди них Рашид. Он отбыл две трети срока. После этого заключенным разрешалось работать вне тюрьмы, и остаток срока сокращался наполовину. Рашид, конечно, хотел выйти скорей из тюрьмы, хотя именно здесь, в тюрьме, он нашел то, чего ему не хватало на воле, - учителя, мастера, друга, познакомился с политэкономией и французским, мировой поэзией и научным социализмом. Нашел самого себя.
За год до выхода на волю он начал писать рассказы. Как-то показал свои пробы пера учителю. Назым пришел в волнение. «В тебе закваска настоящего прозаика... Никогда не думал о том, как пишутся рассказы? Тем лучше. Не будешь повторять других...»
Рашид подошел к Джелиле-ханым, поцеловал ей руку и приложил ко лбу. Так по народному обычаю выражают почтение к старшим.
Назым тут же вовлек его в спор.
– Погоди, я принесу сейчас портрет Ибрагима из-под Картала. Ты знаешь его историю и поймешь, что я имел в виду...
Он снова умчался в камеру. А Джелиле-ханым беспомощно поглядела на Рашида.
– Парень безумен, ей-богу!.. Поглядите, отличный портрет. Ну что ему не нравится?..
...Глядя сейчас на портрет Назыма, написанный Джелиле-ханым в тюрьме города Бурсы весной 1942 года, я думаю, что, пытаясь доказать свою мысль, сын был несправедлив к матери.
Тюрьмы на портрете, ее стен не видно. Но есть ее запах, стойкий, кислый, казенный: он в мятой серой рубахе, трагических морщинах у рта, в поднятом круглом воротнике халата-шинели. Этот круглый воротник за спиной не венец мученика, а глухота непонимания, глухота заключения. В чуть наклоненной голове, в мощной шее - печаль и упорство. Как у вола в ярме. В глазах - тоска и одна неотступная мысль...
Вечером после второго удара
гонга, когда с обычным скрипом задвинулись засовы камеры и стал стихать бесконечный гул тюрьмы, прорезываемый свистками надзирателей, Назым и его напарник по камере уселись на койках и долго смотрели друг на друга, не произнося ни слова.Самое трудное время года в тюрьме - весна. Особенно когда задует лодос.
Он поднялся под вечер. Тяжелый, влажный, нагруженный запахами морской соли, просыпающейся земли. Ударяясь о запертые двери, бился между тюремных стен. Где-то зазвенело разбитое стекло. Скрипели деревья. Весна!
Не только птицами - людьми тоже овладевает желание сменить если не жизнь, то место. Куда-то уехать, кого-то обнять. Брести по полям, покуда держат ноги, сидеть у костра, под небом.
А здесь, в этом городе без улиц, вместо неба потолок, изученный до последнего пятнышка. Стены - справа, стены - слева. Холодные, толстые, глухие. На единственном окне - решетка. А за ней тьма как пропасть.
И в каждой камере сомкнутые или открытые, полные тоски глаза людей, пытающихся уйти хотя бы во сне. И ветер, тяжелый, влажный ветер, наваливающийся на стены, как волна. Лодос.
Они встретились глазами.
– Черт побери… Еще двадцать три года, - проговорил Назым.
Рашид опустил глаза. Он-то, если ничего не случится, через год будет на воле.
Навым растянулся на койке. Взял книгу. Это был один из детективов Агаты Кристи... Не читалось. Отложил в сторону, уставился в потолок.
Да, он часто бывал несправедлив к своей матери, которая дала ему жизнь, овой характер, свое сердце.
29 марта 1938 года,
Анкара
Мамочка!
Как это ни горько, я осужден на пятнадцать лет... (Пятнадцать лет...Это после первого процесса, а был еще и второй!
– Р. Ф .)... по делу, похожему на дело Дрейфуса. Я подал апелляцию - ведь эти пятнадцать лет мне дали, несмотря на то, что за мной нет никакой, даже самой малой вины перед законом. Как ты говоришь, дай-то аллах, чтоб апелляционный суд исправил эту явную судебную ошибку. Не отчаивайся, надежда еще есть.
Если и она окажется напрасной, что поделать, мамочка! Придется отбывать наказание за неведомую мне вину, о которой я и представления не имею. Если это развитое тело выдержит пятнадцать лет, на свободу выйдет пятидесятидвухлетний инвалид. Пожелай же, чтобы я не дожил до этого дня. Уж лучше подохнуть в тюрьме, чем вылезти на свет пятидесятилетним калекой с потушенным разумом.
Я очень по тебе соскучился. Хоть бы раз еще увидеть тебя на этом свете. Если можешь, немедленно приезжай в Анкару. Здесь тебе есть где остановиться. Сможешь два-три раза со мной повидаться. Жду тебя, мамочка!..
...Как мог он такое написать матери! Положим, тогда, после первого приговора, который был для него неожиданней грома с ясного неба, он душой еще был на свободе, не привык. И все же вот он жив - и выдержит долго. Выдержит то, что казалось невозможным ему тогда, пять лет назад...
Чего бы он хотел сейчас больше всего?.. Очутиться в Стамбуле. В своем доме, устроенном по-своему, вот этими руками. Вечером выйти с женой и Мемедом на улицу, зайти в кабачок Барбы, сесть друг против друга, пить ракы и смотреть на Пирайе, а сын чтоб сидел рядом, задавал им вопросы, ел с их тарелок. За это, только за это немыслимое счастье он отдал бы десять лет жизни, нисколько о них не жалея... Он хотел было сказать об этом Рашиду, но вспомнил, что уже говорил, такими же самыми словами...