Назым Хикмет
Шрифт:
И однажды он поймет, что ждать больше бесполезно, ибо жить ему осталось считанные месяцы, что вся жизнь прошла в ожидании.
Он перестанет ждать. Перестанет ждать Мюневвер, ибо не увидит ее больше. Перестанет ждать смерти - она рядом.
Он снова начнет курить, станет по праздникам пить вино, будет ложиться за полночь, когда захочет, а не когда велят врачи. «Я снял с себя идею смерти».
И он снова полюбит. Неважно, что женщина, которую он полюбит, будет много моложе его и потому многое в нем ей может быть непонятно - она будет рядом, живая, во плоти. Он не может отдать небытию то, что нельзя воплотить в поэзии, передать в письмах. Он не может больше ждать любви.
Я люблю тебя, как люблю есть хлеб, обмакнувши в соль, как проснуться от жажды утром рано и пить воду прямо из крана, как с волнением, радостью, ожиданием раскрывать посылку, неизвестно откуда, неизвестно с чем, как впервые лететь в самолете над просторами океана, как в Стамбуле в сумерки ощущать в себе странную тревогу, я люблю тебя, как слова: «Жив еще, слава богу!»И когда он решит, что не увидит больше ни Мемеда, ни Мюневвер, когда он перестанет ждать, Мюневвер приедет в Варшаву.
Они встретятся в одном из отелей. Он расскажет ей обо всем.
В его жизни были женщины, которые поступили бы иначе. Быть может, постарались его вернуть - ради сына. Быть может, хоть слово упрека да сорвалось бы у них с языка...
Мюневвер сказала:
– Что же, будь счастлив, Назым!
Он постарается быть счастливым и будет им - бродя по улицам Гаваны, слушая голос Робсона, поющий его песни на Ассамблее Мира в Хельсинки, глядя на демонстрантов Парижа. Но однажды ночью в поезде Москва - Берлин он вдруг почувствует, что живет в этом поезде долгие годы, словно вышел в путешествие без возврата. И задохнется от печали.
На пароме через Дунай, на африканском берегу Атлантики, на приеме у президента Насера, среди феллахов в арабской деревне сами собой будут складываться строки его последнего стихотворения: «Как вы снесете меня с третьего этажа? В лифт не влезет гроб, а лестницы узкие?»
Возвращаясь из Каира в Москву, он пролетит над Турцией, но даже с воздуха не увидит ее - она будет закрыта облаками. И, прочитав отражение своей боли в глазах летящих с ним русских поэтов, скажет: «Когда настанет мой час, прошу, накройте меня планетой!»
Опьяненный молодостью, он будет спешить. Дожить недожитое, увидеть невиденное, долюбить недолюбленное.
И он напишет:
Мой стол, моя машинка и бумага, моя одежда - все в крови. И мостовые городов, где я бывал, и стены комнаты - в крови. Я грудь раскрыл, мы поедаем мое сердце вместе с некой самкой. Пиши мне письма, шли мне телеграммы, звони по телефону, скажи мне: еду, еду, еду! Смерть, образумь меня!В Таллине на новогодней елке, окруженной готическими шпилями и фабричными
трубами, он увидит в красном стеклянном шарике «солому волос, ресниц синеву». Но когда останется один, то поймет, что сам вложил их в этот шарик стеклянный, развесил на все новогодние елки, на все балконы и окна, на все ожиданья.И когда погаснут елочные огни, снова зажгутся над его головой крупные-крупные, яркие-яркие звезды Босфора.
Он познает чудо повторения. Но и неповторимость повторения.
Ранним утром 3 июня 1963 года он проснется в своей московской квартире. Как обычно, пойдет к двери за газетами, вынет их из ящика.
Тут его и настигнет смерть.
Открываем двери, проходим в двери, закрываем двери. И в конце путешествия ни города, ни гавани. Поезд сходит с рельс, корабль тонет, самолет разбивается. Карта, нарисованная на льду. Если б спросили: «Пойдешь еще раз?» Сказал бы: «Пойду!»Он принадлежал к тем немногим поэтам, которые не писали стихов, - поэзия была его жизнью. Он рассказал ее сам от начала до конца, до своих собственных похорон.
Она вместила в себя столько других жизней, столько событий, такую громаду времени и пространства, что по ней будущие поколения могут судить о всей нашей эпохе, ее важнейших общественных и идейных движениях, выдающихся людях и людях самых неприметных, целых классах, народах и континентах той эпохи, когда в поту и в крови рождалось сознание единства человеческого рода. Борьбе за это единство он посвятил свою жизнь.
Центральный Комитет Французской компартии в специальном заявлении писал: «Умолк великий голос Назыма Хикмета. Вместе со всеми защитниками мира и свободы посмертные почести поэту воздают коммунисты всех стран».
Сознанием утраты, понесенной миром, самая его смерть объединила, как объединила и будет объединять его поэзия, сотни тысяч людей во всех концах земли: писателей Кубы и Румынии, Советского Союза и Пакистана, Франции и Ливана, Греции и Чехословакии с политическими деятелями ГДР Вьетнама и Италии; крестьянами Болгарии; рабочих Кореи с музыкантами Японии и актерами Англии; студентов США с повстанцами Боливии. И друг Назыма Пабло Неруда выразит чувства всех этих разных людей в «Осеннем венке Назыму», присланном с другого берега Атлантики.
Что делать нам без гордости твоей, без нежности твоей суровой? Где взгляд найти, подобный твоему, чтоб в нем огонь с водой смешались? Тот взгляд, зовущий к правде, полный скорби и радости неустрашимой? …………………………………………………………………….. Мой брат, солдат, как одиноко без тебя на свете, без твоего лица, как в золоте цветущая черешня, без дружбы нашей, что была мне хлебом, что утоляла жажду, словно влага, и силу придавала крови? Мы встретились, когда ты вырвался из тюрем... Я видел на руках твоих следы расправы. В твоих глазах искал я стрелы злобы. Но ты принес сияющее сердце, в нем было много ран и много света. Что делать мне теперь? Как мир себе представить без тех цветов, что ты повсюду сеял, как быть в бою без твоего примера, без мудрости твоей народной и высшего достоинства поэта? Спасибо, что ты был таким! Спасибо за огонь, что песнями своими ты зажег навечно.