Не бывает прошедшего времени
Шрифт:
– Господь позвал. Воля божья. Положите его к мощам поближе, там и упокоится. Он легонький, положите, дух его ныне же и отойдет. Так вот, у святых угодников упокоиться - счастье какое! Там, за поворотом, алтарь подземный, он закрыт, отворите его, несите монашенка к лику господнему...
К тому времени я уже нагляделся на мертвецов. В оккупированном Киеве мертвых, кажется, было больше, чем нас, живых. Но при мне еще никогда не умирали. Упавший монах был причастен к тайне, которую ни мне, ни Виктору еще не было дано познать.
(Хоть мы с ним видели расстрелянных сверстников с привязанными к запястьям мертвыми голубями: согласно расклеенному по городу приказу, голубятникам
– Господь призвал, - снова зашуршали богомолки, подтягивая монаха поближе к подземной церкви.
В тот же миг церковные врата разверзлись. Именно разверзлись, до того было это внезапно и громко. Человек, возникший в подземном коридоре, был небрит, неаккуратен, странен, будто из угодницкого гробика материализовался и повелевает.
– Эй, бабы, - сказал возникший мужчина, - чего вылупились? Человеку ж надо помочь. Помогите! Эй, пацаны!
Пораженные богомолки расступились, никак не отреагировав. Все поглядели на нас, и мы поняли, что мужчина обратился ко мне и к Виктору. После короткой паузы тот же голос распорядился:
– А ну-ка помогите! Ребята, айда ко мне...
Все помню. Монаха, истощенного до предела, потерявшего сознание от голода и, возможно, от духоты; небритого, оборванного, тоже истощенного человека с живым и далеко не аскетичным лицом; богомолок, вцепившихся в свечечки; аромат пчелиного воска - пожар в улье. И еще, волной, запах немытых тел, усиленный сыростью подземного коридора. Все это вспомнилось на благополучных парижских Елисейских нолях в присутствии незнакомца, назвавшегося другом детства.
– Здравствуй, Виктор, - сказал я.
– Если это ты, то откуда взялся? Помнишь, были мы в пещерах и монах потерял сознание?
Лицо Виктора подтянулось, потеряв на миг свою отечность, явив скулы. Он взглянул на меня твердо и коротко, будто ударил:
– Сколько лет прошло! Ты так помнишь войну? До сих пор? Если что-то и помню, разве что тогдашний свой страх, в котором нет ничего достойного памяти.
А мое воспоминание продолжалось, оживало с подробностями. Сквозь сегодняшнее, не такое уж молодое лицо его с расквашенными боксерскими губами я увидел тогдашнего, десятилетнего Виктора.
...Следом за теми, кто нос монаха, мы пошли к выходу из пещер. Кельи были поблизости, в длинном одноэтажном доме из красного кирпича, где множество дверей открывались каждая в отдельную клеточку-комнатушку. После едва прожженного огоньком свечи пещерного полумрака, после полузвучия реплик, которыми обменивались богомолки, наклоняясь к угодникам, после притаившегося и таинственного мира, в котором господствовали иные цели и существа, бытие возвратило себе многокрасочность. У богомолок щеки порозовели, а землистость женских рук особенно ярко вспыхнула на солнце, которое залило сиянием полукруглую площадку перед пещерами. Пока мы двигались к кельям, яркий и теплый осенний день высветил всех; даже серебристо-бурая бородка монаха затрепетала под ветром и будто развеселилась. Лишь серый мужчина, первым призвавший нас на помощь, так и остался серым. Лицо его, украшенное не бородой, а попросту давно не бритой щетиной, было землистым, а одежда, то ли старая скуфья, то ли некий куцый хитон, по цвету была сродни разбитым башмакам, обутым на босые ноги. Мужчина взглянул на молельщиц, будто сквозь них, на нас с Виктором повнимательнее. Он заговорил, и слова, тогда не все понятные, вдруг сейчас уяснились все до единого.
– Такие дела, бабы, - сказал серый человек.
– Окруженец я. Так и живу в пещерах. Иеромонах ни разу не заговорил, даже прекратил заглядывать в уголок, где я спал. Хлеб
(Не могу вспомнить лицо того мужчины. Щетину на щеках его помню, одежду его помню, а лицо - нет.)
– Он святым был, монах этот, - сказал серый человек.
– Он хлебом со мной делился. Возможно, потому и помирает, что недоедал. Только вы еще не хороните его. Ну, бабы, ребята, откачаем старика?
И тут одна из богомолок завизжала. Она визжала немыслимым поросячьим фальцетом, не выговаривая никаких слов: неартикулированный звук шел из нее ровно, будто паста из тюбика. Если до сих пор богомолки существовали для нас с Виктором как некая обобщенная многоножка, разговаривающая шепотом, то сейчас у многоножки прорезался голос и она сыпанула врассыпную, развалившись на множество испугов. Богомолки были, должно быть, не так уж молоды, так как разбегались медленно, хотя и целенаправленно, с четким пониманием того, что спастись надо не токмо для жития небесного, но и для земного.
– Дурехи, - сказал серый человек, стоя над простертым у кельи монахом, - Он с голоду хлопнулся, он харчами со мной делился, а там одному мало. Дуры.
На запыленной мостовой перед кельями остались мы с Виктором и двое взрослых - старый монах без сознания и странный мужчина в башмаках на босу ногу. Монашеская бородка шевелилась под ветром, будто костерок.
– Что делать, ребятки?
– устало обратился к нам мужчина, и мы вдруг углядели, до чего же он измучен, истощен, не менее простершегося перед нами старика.
– Что делать будем, ребятки? Куда деваться?
– Бегите, дядя!
– быстро начали советовать мы с Виктором, - Бегите, потому что богомолки эти бывают всякие. Некоторые с немцами приехали с запада, так они наших ненавидят, считают здешних предателями ихней Украины.
– То-то и оно, что ихней, - сказал нам мужчина очень серьезно.
– Ихняя мне ни к чему, чихал я на нее. А за нашу я вот получил две пули в бедро от фашистов. И завяз тут поэтому. Они мне будут про Украину говорить, дуры! А вы, пацаны, чьи?
– Здешние мы, киевские, - только и выговорил Виктор, потому что о чем было рассказывать?
Две черные богомолки возвращались с двумя автоматчиками в черных мундирах. Мы издалека их увидели, потому что на сером, выцветшем фоне, поглотившем, кажется, все, интенсивный черный цвет был ярок, да и не прятались от нас черные люди, будто домой шли.
– А треплются, что сила господня, - устало кивнул нам серый человек. Он улыбался, он все время улыбался, но так, будто лицо ему свела та улыбка и не отпускает.
– Бегите, ребятки! Хотел я дать вам бумажку со своим адресом и фамилией, но заберут у вас бумажку, а гады ж эти сейчас в поселке у нас, а там у меня двое сыновей, как вы...
Черные фигуры приблизились, и, удирая, мы не слышали позади нас ничего: ни голосов, ни выстрелов. Так это и запомнилось, а затем настали чернота и немота.
Чернота и немота.
ПАМЯТЬ. (До сих пор не верится, что удалось это пережить.)
"19 сентября 1941 года по приказу Ставки Верховного Главнокомандования 37-я армия оставила столицу Украины. Героическая оборона Киева продолжалась 71 день...
Уже 21 сентября 1941 года немецко-фашистское командование отдало приказ о сдаче населением всех излишков продовольствия. За неисполнение приказа оккупанты угрожали расстрелом...