Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
– Что это такое?– минут через пять спросил Денисенко, ошеломленно глядя на свой подворотничок, вкривь и вкось пришитый толстыми черными нитками.
– Ваша гимнастерка, товарищ гвардии майор!– дерзко отчеканил я.
В жизни еще на меня никто так не орал. Хорошенько отведя душу, Денисенко подозвал своего адъютанта, бросил на меня испепеляющий взгляд и приказал:
– Вышвырнуть этого субъекта из взвода разведки! Чтоб духу его там не было!
Я обмяк.
– Куда именно?– предупредительно спросил адъютант.
– На кухню, в обоз, к чертовой бабушке! Ординарца – сменить! Ты чего стоишь? Кругом марш!
Жук выругал меня последними словами, побежал к Денисенко хлопотать, но тот упрямо твердил: «В обоз!»
Через несколько дней, со скандалом забрав с собой чуть ли не половину ребят, Жук ушел в дивизионную разведку. С тех пор я потерял его из виду, хотя время от времени получал с оказией приветы, а впоследствии, с переходом на тыловой паек, то буханку хлеба, то банку тушенки, которые тут же съедались в дружеском кругу. Ни разу не встречал я больше Музыканта, Приходько и других ребят, ушедших с Жуком, и лишь на марше увидел на мгновенье промелькнувшего в машине подполковника Локтева. А Юра Беленький так и остался в разведке, правда уже без «педалей» – командир полка счел велосипеды излишней роскошью.
Мы прожили в палаточном лагере еще недели две, пока не пришел долгожданный приказ. Разобрав палатки, погрузив на автомашины и повозки имущество полка, мы в полном походном снаряжении выстроились на дороге.
– Домой шагом марш!– весело скомандовал комбат Ряшенцев.
И мы отправились домой – пешком по Европе.
ГЛАВА О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Последующие два месяца мне как-то не запомнились. После бурной фронтовой жизни, с ее острыми переживаниями и опасностями, эти месяцы промелькнули довольно уныло и бледно.
Наша дивизия вновь расположилась в сыром лесу, километрах в пяти от разрушенного белорусского городка, и мы с первых же дней принялись за возведение капитального жилья. Работали на совесть, потому что знали, что если не успеем построить к зиме казармы, то будем мерзнуть в палатках. С утра до позднего вечера мы расчищали территорию, рыли котлованы под фундаменты, заготавливали и перетаскивали на своих плечах строительный лес, тесали и пилили бревна, а к ночи, выжатые до основания, без сил валились на «перины», как прозвали ребята набитые соломой тюфяки. Мы быстро обносились и похудели – тыловой паек не шел ни в какое сравнение с богатыми фронтовыми харчами. Мы понимали, что страна оголодала за войну и большего не в состоянии нам дать, но одним пониманием сыт не будешь.
Первое время нас поддерживали посылки от Жука и мешок картошки, честно заработанный Виктором в МТС за ремонт дизеля. Но в дальнейшем ускользать на приработки не удавалось, а посылки приходить перестали: Локтев и Жук уехали в Москву на парад Победы в составе колонны Первого Украинского фронта. (Несколько месяцев спустя я смотрел кинорепортаж о празднике Победы и, увидев проходящих по экрану Локтева и Жука, насмерть перепугал соседей своим ликующим воплем.)
Старшие возрасты демобилизовывались, и мы всем полком провожали убеленных сединами ветеранов.
В новеньком, с иголочки, обмундировании, надев ордена и медали, они стояли в прощальном строю, и на глазах старых солдат были слезы. После торжественной церемонии ряды перемешались, «папаши» обнимали и целовали «сынков», которые так долго были их равноправными товарищами, и донельзя взволнованные уходили на станцию.
Уехал и папа Чайкин, старый ворчун и, к моему искреннему удивлению, дважды орденоносец: лишь после его отъезда я узнал, что ротный писарь подбил гранатами два танка и вместе с Виктором прямо на поле боя вытащил из горящей тридцатьчетверки тяжело раненных, полузадохнувшихся ребят. На прощанье папа Чайкин неожиданно для всех расчувствовался и, осыпав поцелуями
своего «непутевого молокососа», откровенно прослезился.– Первый раз батя разнюнился!– поражался Виктор, у которого самого глаза были на мокром месте.– Сдает старик, не иначе!
Не покидали мысли о доме и меня. Было обидно, конечно, что не заработал никакой награды и что не пройтись мне по главной улице города с высоко поднятым носом, но я успокаивал себя тем, что войну хотя и к шапочному разбору, но повидал. Теперь очень хотелось учиться, читать умные книги и набираться знаний, чтобы стать таким же образованным и уважаемым человеком, каким был Сергей Тимофеевич Корин и каким так хотел стать незабвенный друг Володя Железнов. Мать засыпала меня письмами. Она сообщала, что двадцать восьмой год в армию до сих пор не призвали, и требовала, чтобы я на этом основании просил о демобилизации. На этот случай она выслала мне мой паспорт. Виктор, знавший мою историю, предлагал переговорить с Ряшенцевым, но я никак не мог на это решиться: как-то неловко было перед ребятами.
Так продолжалось до середины августа, и я уже начал было привыкать к будням тыловой жизни, как в течение недели произошли события, перевернувшие все вверх дном.
В один прекрасный день Виктор, напустив на себя крайне таинственный вид, повел меня в штаб батальона, где Ряшенцев, улыбаясь, вручил мне маленький листок. Это была выписка из приказа о награждении гвардии рядового Полунина медалью «За отвагу». Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и вместо уставного: «Служу Советскому Союзу!» под общий смех присутствующих бросился комбату на шею. Потом, это я помню абсолютно точно, ударился вприсядку, что-то вопил – одним словом, чуть не помешался от счастья. Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и прерывающимся от страха голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку никаких подвигов за собой я не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил, что все в полном порядке и что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из такого же серебра, как те две, что звякают на груди у хохочущего Виктора Чайкина.
Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.
– Полунин, на выход!
Я высунул голову из палатки – и протер глаза: передо мной, с вещмешком в одной руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много для одного человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые братские объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.
Брат ехал домой – медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу, война закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать под ружьем. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались в одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.
Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нем перемене. Два года назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с почерневшим от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами вне очереди старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с широкими плечами, привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много раз участвовал в боях, брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в бедро и орден, ленточка которого уже успела обтрепаться.
До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы долго ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли несколько десятков метров: в тот день полк брата пошел через деревню у Шпрее, где погиб Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на проходящую колонну, мы могли бы встретиться еще четыре месяца назад!
За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный комендант обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались – как оказалось, ненадолго.