Не хочу, чтобы он умирал
Шрифт:
Когда в дар было принесено все до конца, она спросила его лукаво:
— Вы ведь не ждали, правда?..
Он покачал головой.
— Вы не ждали, что я отдам вам все, что вы захотите? Все на свете. Вы ведь этого не подозревали?
— Нет.
— Я рада, что вы этого не знали. Я не хотела, чтобы вы знали. Поэтому я так счастлива. Ведь со мной никогда раньше ничего подобного не бывало. Понимаете? Потому что вы такой цельный, а не двадцать разных оттенков одного и того же человека. Я-то это всегда знала. Знала.
Она была права. Она смягчила
— А ведь это еще не все. Я так богата! — сказала она, все никак не насытясь. — Вы могли бы поверить, что у меня еще хоть что-нибудь осталось? А, дорогой?
— Еще? — сказал он, захваченный ее чувством. — Нет, ни представить себе, ни захотеть…
— Не надо так говорить. Мне никогда так не хотелось отдать себя до конца, без остатка. А ты можешь взять все, Скотти. Не только в этом смысле, но и во всем, во всем. Понимаешь?
Он покачал головой.
— Тебе неприятно, что я так говорю?
Он снова покачал головой.
— Ну, скажи же мне что-нибудь. Что хочешь. Ну, хоть что-нибудь.
— Вы — щедрая женщина, но вы знаете это и сами…
— Нет, не знаю. Скажи мне.
Она была мягка и податлива, ничего не стыдилась и чувствовала себя свободно в своем женском естестве, но была им так полна, так поглощена, что он чувствовал, как ее неудовлетворенная щедрость просыпается снова.
— Но почему я? — спросил он ее. — Почему именно я?
— Почему ты? О господи, Скотти! А кто же еще? Почему ты — это ты, а я — это я? Разве так рассуждают? Что отдаешь, то и получаешь. Неужели ты не понимаешь? Только так ведь и бывает: ты получаешь и отдаешь, отдаешь и получаешь. Вот и мы тоже. И не только теперь, но и раньше, и потом. Так должно быть всегда. О господи, как я хочу отдать себя всю: до самого конца.
Ему жалко было ее прерывать, и он только тихо сказал:
— Да, это правда. Это правда!
— Что? Скажи мне!
— Разве я могу объяснить?
— Нет, скажи! Скажи хоть что-нибудь! Что хочешь! Мне все равно!
— Разве я могу? Все это отошло от меня теперь так далеко…
— Ну, повтори. Скажи еще раз.
— Говорят, — подсказало ему какое-то смутное воспоминание, — что любовь укрылась в дремучие леса…
— Как это прекрасно! Ну! Говори!
— В леса, и еще в ночь…
— Ах, милый. Ну да, помню. Как чудесно, что ты это сказал. Если бы ты сказал что-нибудь другое, я бы тебя убила. Ах, милый ты мой, как я была одинока.
Он не слушал.
— Если человек, который отдает себя целиком, не любит, то как же…
Он молчал.
— А ловко я тебя поймала? — она смеялась и прижималась к нему все крепче. — Ну, какой дурачок! Какой же ты дурачок! Непонятный, нескладный… Такой — непонятный… Таинственный…
Молчание, полное глубочайшего смысла.
— Вот все и прошло! — сказала она наконец. — А ты у меня остался. Какая я счастливая! — твердила она сквозь слезы. — Какая счастливая. Я твоя целиком. Ничего ни для кого у меня больше нет. Только для
тебя, а у тебя для меня. И я твоя, твоя, твоя! Какая же я счастливая!19
Они долго следили за тем, как по краю каминной доски ползет таракан, срывается, снова карабкается вверх и наконец степенно разгуливает среди костяных слоников.
Как попал таракан в эту чистую комнату? Она возмутилась:
— Я его убью.
Но он удержал ее:
— Пусть живет. Не надо никого убивать.
Тогда она сказала с тревогой:
— Господи, пусть это будет к счастью! Ты веришь в удачу?
— Конечно! Я и здесь-то потому, что мне выпала удача! Счастливый случай!
— Знаешь, как нам с Пикерингом всегда везло? Ведь по-своему у нас была счастливая жизнь. Потому-то мне и хочется опять быть счастливой. Тебе неприятно, что я об этом говорю?
— Нет. Но помни только одно…
— Что, милый?
— Я ведь совсем на него не похож. Не ищи во мне повторения прошлого, ничего не выйдет.
— Не буду. Обещаю, что не буду. Ты ведь такой цельный.
Он знал, что ему надо сказать ей правду.
— Да я и не уверен, что мне нравился Пикеринг. Хотя, видит бог, он был мне ближе других, не считая, пожалуй, Джека Броди.
— Как ты можешь говорить, что он тебе не нравился?
— Может, это и не так. Но в наших отношениях всегда чего-то не хватало.
— Но он к тебе относился лучше, чем к кому бы то ни было. Правда — не с самого начала. Его безумно раздражала твоя молчаливость. Он говорил, что ты напоминаешь ему того француза — Бриса Парена, — тебе ведь тоже кажется, что если ты произнесешь хоть слово, кто-нибудь его непременно украдет, исказит или использует во вред.
— Это потому, что самому Пикерингу слова нужны были как хлеб. Мы — люди разные.
— Да, но он знал, что только ты один среди них — настоящий человек. Нет, неправда. Все вы были настоящие люди. Знаешь, первое время я ему говорила, что у тебя не хватает воображения. Он приходил в ярость и кричал: «А что, по-твоему, выводит нас целыми и невредимыми из пустыни, как не его воображение?»
— Он имел в виду мою предусмотрительность.
— Это одно и то же, Скотти. Пикеринг знал тебя лучше, чем я. Но…
— Нет, он меня не знал. Мы с ним ладили потому, что могли друг друга уважать, но близости между нами не было. Да и я не очень хорошо его знал.
— Но ты ему во всем доверял. Ты ведь сам мне это говорил!
— Конечно, доверял.
— Ну, а этого достаточно. Он рассказывал, иногда даже не без ехидства, что стоило человеку на тебя хоть раз поглядеть, и он верил тебе после этого всю жизнь. А поработав с тобой, он признался, что и сам бы доверил тебе все, что угодно — всю нашу армию и даже будущее человечества.
Скотт кивнул.
— Знаю! — сказал он. — «Человек — прежде всего человек!»
— Зачем этот цинизм по отношению к самому себе? Ты, по-моему, единственный человек на свете, которому и я могу довериться до конца.