Не кысь (сборник)
Шрифт:
На русский роман переведен двумя переводчицами, Ю. Яхниной и Н. Шаховской, все вышеперечисленные претензии — к первой, а также к тому факту, что не нашлось, по-видимому и к сожалению, литературного редактора, который помог бы унифицировать стиль перевода. Тяжкому и неблагодарному труду переводчика сочувствую, но многого, увы, простить не могу. Первая часть романа в переводе не только неудобочитаема, но и затемняет смысл, который, — как это выясняется к концу произведения, — в том и заключается, чтобы найти адекватный язык для самовыражения. Помимо всего прочего, переводчик наносит несколько смертельных ударчиков смыслу романа, — скажу об одном из них.
Простые советские дети, герой и его сестра, слушают, как бабушка читает им меню обеда, данного в честь русской царственной четы в Шербуре, в 1896 году. Диковинные термины французской кухни звучат для них райской музыкой, тем более прекрасной, что смысл их непонятен. «Пулярка манером герцога Пармского. Спаржа в соусе муссэлен» и так далее. Подстрочное примечание сообщает: «Переводчик благодарит В. Похлебкина, которому принадлежит перевод меню». Безмерно уважаю Вильяма Похлебкина. Однако он — специалист по кухням мира, он не переводчик Макина. В одной из строчек меню есть слова, пока непонятные для детей, но играющие важную
Что такое эти «бартавелы и ортоланы», мы, не знающие французской кухни, узнаем лишь позднее: просто такие птички, дичь. Подумаешь. К этому моменту наш рассказчик уже хочет большего, — ему мало кулинарного словаря, ему нужен ни на что не похожий, новый язык!
Переводчик же, пошедший на поводу у аккуратного и точного Похлебкина, слишком рано расшифровывает загадочные «бартавелы», делая их тем, что они есть: «красными куропатками». Магия убита, волшебство рассеялось, это всего лишь еда.
Понимая это, переводчик старается исправить положение. Поскольку «бартавелы» обернулись красными куропатками, надо перенести акцент на другие слова. Так, вместо магической формулы «бартавелы и ортоланы» появляются «ортоланы, жаренные с трюфелями», что, конечно, никак не поднимает дух ввысь. Слово «жаренные» не пускает.
Справедливости ради надо сказать, что дело не только в переводчике. В который раз повторю: русский человек притворяется французом, переодевается французом, всегда хотел быть французом, не может не быть французом, пишет по-французски, имеет в виду французского читателя/издателя. Читал французов. Заворожен. Пишет, «как они». Описывает Россию, как это делал бы воображаемый француз. Во всяком случае, создается именно такое впечатление. Вот, почти наугад: «Мы растворялись в снежном дыхании нашей родины». «Над Альбертиной сомкнулось белое безбрежье Сибири». «Иногда в медлительной гризайли этих дней мелькал отблеск наших былых вечеров». «Холодный ветер с Урала приносит в наши степи первое дыхание осени». «И снова реальная жизнь со всей своей наглой силой указала химерам их ничтожное место». «Ургенч, Бухара, Самарканд — эхо его маршрута отзывалось у меня в голове, будя восточный соблазн, мучительный и глубокий для каждого русского». Это уже не переводчик! Тут переводи — не переводи, ничего не изменишь. Так не пишет русский для русских (для себя), так пишет русский для французов (для «них»), как бы «понимая», что от него требуется, что «им» надо, чем привлечь «их» внимание. Блини рюсс, тройка рюсс. И этот стиль автор выдавал наивным французским издателям за «перевод с русского»! И они глотали эту пластмассовую наживку! Mon Dieu!
Попробую подытожить сказанное. Ну-ка, честно: нравится роман или не нравится? — Пожалуй, не нравится… Ну-ка, честно: хороший роман или плохой? — Пожалуй, хороший… Хорошо задуман, продуман, есть структура, есть точка схода всех линий; все повешенные ружья в свое время стреляют; все дороги ведут в Рим, все языки — в Киев; роман многоплановый, постмодернистский, постбартовский, постструктуралистский, непостфрейдистский (а где такой?); насыщенный культурными аллюзиями, в меру исповедальный… лента, кружево, ботинки, — что угодно для души. И в то же время вязкий, медленный, откровенно отдающий дань Прусту (без прустовской насыщенности), слишком серьезный, без неожиданностей, без юмора, слишком расчисленный, слишком эстетский, густо нашпигованный банальностями, клише, стертыми метафорами. «Отсвет улыбки оживил его суровое лицо», — не знаю, как по-французски, но по-русски — чудовищно, ножом по стеклу, мороз крепчал; зябко куталась; усталые, но довольные; — никогда, никогда нельзя было бы написать так по-русски в конце двадцатого века, и переводчик тут уж ни при чем. Отгоняю от себя страшную догадку: не потому ли автор бежал, эмигрировал во французский язык, что здесь, в русском, за это бьют?.. Не оттого ли мечтает о «межъязычье», что все свободные места в русском языке заняты, и нужен какой-то особенный «тур де форс», чтобы дать о себе знать? Дай ответ — не дает ответа.
Не знаю!.. Макин — не Набоков. Другой масштаб, другие запросы, другая предыстория. Странно и интересно, — нет слов, — видеть нам, пишущим русским, нам, русским, «посетившим сей мир в его минуты роковые» (они для нас всегда неизбежно роковые), как складывается судьба одного из нас на очередном витке российской истории, на очередном витке судьбы российской словесности. Странно видеть, как, уходя из сферы притяжения русской литературы, русский человек, надев чуждый ему костюм чужого языка, не мытьем, так катаньем, не криком, так шепотом заставляет обратить на себя внимание совершенно чужих и равнодушных в сущности людей, чтобы, отчаянно жестикулируя, объясниться по поводу того, откуда, как, с чем и зачем он к ним пришел. Пришел все с тем же багажом путешествующего циркача: траченным молью зайцем из цилиндра, разрезанной пополам женщиной, дрессированными собачками: «Сибирью», «русским сексом», «степью», картонным Сталиным, картонным Берией (как же без него), картонными лагерями, — пришел, и ведь добился внимания, и ведь собрал все ярмарочные призы.
Можно ли назвать всю эту историю поучительной? Характерной? Опять-таки не знаю. Почти уверена, что в России — если говорить о премиях — Макину не достался бы ни тяжеловесный логовазовский «Триумф», ни надменный «Букер», ни суетливый «Антибукер», ни державные медальки госпремий, сомнамбулически пришпиливаемые к грудям награждаемых не читающим книжки Ельциным — ничего бы ему не досталось. Никто бы его не перевел, пусть и кое-как, не вернул бы в лоно материнского языка. А значит, не прочли бы мы его (почти наверняка), не узнали бы мы о его существовании и, наверное, стали бы бедней ровно на один странный, чужестранный, отстраненный роман о русской, в конечном счете, жизни. Хорошо бы это было? Нет, нехорошо, несправедливо.
В годы разброда и шатаний мы, я думаю, не настолько богаты, чтобы бросаться и таким диковинным свидетельством нашего существования, как этот словесный метис, культурный гибрид, лингвистическая химера, литературный василиск, который, если верить старинным книгам, являл собой помесь петуха и змеи, — нечто летучее и ползучее одновременно.Сейчас
Николаевская Америка
На этой неделе, а именно 31 мая, отмечался очередной всемирный День борьбы с курением табаку. Курение табаку приятно, как и любой порок, но вредно. Куря, можно заработать себе рак легких, как это произошло с Marlboro Man — брутальным красавцем с рекламы самых популярных сигарет, все приглашавшим и приглашавшим последовать за ним, туда, в Marlboro country, горно-лошадное, круто-мачистское виртуальное пространство, — и вот, доприглашавшимся. Мальбрук в поход собрался, Dieu sait quand reviendra. А он уж не reviendra никогда. Так что и нам бы курить не следовало. Табачный дым, содержащий никотин и смолы, помимо всего прочего, сужает сосуды головного мозга (замечательно расширяемые коньяком), ухудшает память, убивает лошадь, вызывает эмфизему легких, эндартерит (лечится отпиливанием ног), надсадный кашель по утрам, прованивание одежды и помещений, финансовое разорение, почернение зубов и угрюмые взгляды некурящих.
Но в конце концов это наше личное дело, каким путем мы собираемся проследовать туда, идеже несть ни печали, ни воздыхания: вдыхая синий дым или наваливаясь на сдобные булочки с изюмом. В защиту же табака тоже можно много чего сказать. Прежде всего, к курению неприменима общеизвестная максима: «Все хорошее на свете либо безнравственно, либо толстит». Табак не толстит и нравственно нейтрален: в монастырских уставах чревоугодие числится как грех, а табакокурение — всего лишь как слабость. Табак способствует сосредоточению, а стало быть, хоть и ухудшает краткосрочную память, зато повышает эффективность мыслительного процесса. В XVIII веке полагали, что он облегчает головную и зубную боль, улучшает зрение и работу желудка, что не так глупо, как кажется: табак снимает стресс, который иногда и вызывает все вышеперечисленные явления. Курение облегчает социальное общение и незаменимо для застенчивых и робких: одно дело просто сидеть и молчать в компании, другое — скривив рот на сторону, прищурясь, наблюдать за клубами дыма: вроде бы ты и не одинок, вроде бы делом занят. В субкультуре российского рабочего класса сакрально значим так называемый перекур — медитативно-соборное действо, способствующее гармонизации коллектива и ритмичности трудового процесса.
В николаевской России курение на улицах запрещалось: жестокость, думается, скорее противопожарная, нежели проистекающая из тиранического характера режима. Из искры возгорится пламя, — полагал самодержец, не доверяя верноподданным самим затаптывать окурки, бычки и махнарики. По старой статистике, деревянная Россия полностью выгорала за 25 лет, так что смысл в запрете был. В 1968 году в городе Кемь (на Белом море) автор видел плакат: «С 15 мая курение в городе запрещено», — в Кеми были, а может быть, и сейчас сохранились, деревянные мостовые, население же города, по наблюдению автора, в массе своей не вязало лыка и слабо координировало движения. Впрочем, стоял июль, а курили все поголовно.
Аристократическое презрение населения Кеми к административной тирании, — собственно, глубоко национальная черта, — вспоминалось автору в скитаниях по американским курилкам, немногочисленным резервациям для дымящих меньшинств. Как известно, в стране, где поиск счастья внесен в Конституцию, нельзя курить: в самолетах, в аэропортах, в большинстве университетов (включая собственные кабинеты и кампусы, то есть на открытом воздухе), в Калифорнии, в больницах, в гостиничных номерах, в телестудиях, в моллах (гигантских универмагах-пассажах, объединенных общей крышей), в пяти метрах от общественных зданий, почти во всех ресторанах, в лифтах (штраф до 500 долларов), а иногда и в собственном доме, если он находится на балансе университета. Самое огорчительное, что контроль за соблюдением запретов осуществляют сами граждане. Существует упорный миф, что secondhand smoking («вторичное» курение) опаснее, чем «первичное», то есть курящий наносит больше вреда окружающим, чем самому себе; миф совершенно дикий хотя бы потому, что курильщик поглощает два типа дыма: как первичный, так и вторичный. Но национальная паранойя не знает логики. Стоит закурить в кафе, как к тебе немедленно обернутся несколько человек, чаще женского пола и «золотого» возраста (т. е. попросту старух, как это ни некорректно звучит), с громким возмущенным «прямым высказыванием», столь ценимым этой культурой: «Почему вы курите и отравляете мое здоровье своей сигаретой?!», хотя сами они только что навернули по смертельно опасному гамбургеру из химически отбеленной муки и искусственного маргарина, с гидропонным помидорчиком, бледным, как промокашка, облученным салатом и жирно-тяжелой котлетой из мяса коровы, рожденной и убиенной на конвейере, а стало быть, насыщенной химией печали, запив адский конструкт адским же конкоктом из синтетического кофе с заменителем молока и канцерогенным сахарином, безошибочно вызывающим у мышей саркому. «А вы, что, хотите умереть здоровыми?» — удивляетесь вы, чтобы насладиться взрывом гневного клокотания, вызванного неприличным словом «умереть». Но все равно удовольствие от первой затяжки уже испорчено. Портить его они умеют: демонстративным зажиманием носа, притворным кашлем с маханием руками, истерически торопливым распахиванием окон, сверкающими взглядами на обернувшихся к тебе лицах, ни к кому не обращенными комментариями, указываниями пальцем на запретительные надписи и так далее. Скучно жить в Новом Свете, господа. По неясной причине, самый жестокий режим установлен в аэропортах; так, в некоем гигантском и пустом пересадочном аэропорту западного штата придумана следующая пытка: курилка только в одном удаленном и пустом баре на задворках верхнего этажа, где стоя курить запрещено, а сев, ты обязан заказать «дринк», а он стоит пятерку, будь то обычный сок. Шаг внутрь помещения — пять долларов, шаг наружу — штраф до 200. Ловушка для Золушки. Не знаю, как вышел бы из положения американец, но автор, воспитанный в атмосфере массового вранья, демагогии и двоемыслия, успел выкурить полсигареты, изображая одновременно глухую, неграмотную и иностранку, а на вопли красного от злобы официанта: «Что вы будете пить?! Вы здесь обязаны пить!!! Я вызову полицию!» отвечая с кретинским видом: «О, можно просто стакан водопроводной воды».